"Уильям Фолкнер. Авессалом, Авессалом!" - читать интересную книгу авторана живописном портрете, восседают рядом с мужчинами - сорочки на них чуть
более тонкие, костюмы чуть более щегольские, бриллианты чуть более чистой воды, шляпы чуть более лихо заломлены, лица чуть более самодовольные, нежели все, какие Генри доводилось встречать прежде; меж тем как наставник, человек, ради которого Генри отрекся не только от родного дома, но и от хлеба насущного, крова и одежды, чью манеру одеваться, ходить, говорить, равно как обращение с женщинами и понятия о гордости и чести он пытался перенять, наблюдает за ним с холодным непроницаемым расчетом, словно кошка; наблюдает, как эта картина становится четкой и ясной, и говорит Генри: "Но это еще не главное. Это лишь основание, фундамент. Это может получить каждый"; а Генри говорит ему: "Ты хочешь сказать, что главное не это? Что оно еще выше, значительнее и важнее?" - "Да, - продолжает Бон. - Это лишь фундамент. Это доступно каждому" - диалог без слов, речь, которая закрепит, а потом, не стирая ни единого штриха, удалит с картины задний план, и вот доска уже опять чиста, опять готова принять новое изображение; податливая доска с пуританским смирением перед всем, что относится к чувству, а не к логике, не к фактам, а за всем этим стоит человек со страждущей душою, задыхаясь, он твердит {Я хочу верить! Хочу! Хочу! Правда это или нет, я все равно хочу верить!} а между тем доска ждет следующей картины, которую наставник, совратитель, уже для нее задумал; когда эта следующая картина будет воспринята и закреплена, наставник снова произнесет, быть может, на этот раз уже словами - все еще наблюдая это бесстрастное задумчивое лицо, он все еще уверен, что этот пуританин не удивится, не впадет в отчаяние, а выкажет только неодобрение или не выкажет ровно ничего, лишь бы его осуждение не истолковали как удивление или отчаянье, - наставник произнесет: что оно даже выше этого, что оно превосходит даже и это?" Ведь теперь Бон будет говорить - лениво, чуть ли не таинственно; он теперь будет сам рисовать задуманную им картину; я даже вижу, как он это делает: точный расчет, ловкость и холодная отчужденность хирурга; мазки быстрые, настолько быстрые, что кажутся отрывистыми, таинственными; доска еще не знает, какова будет картина в законченном виде; картина еще едва намечена, но ее уже нельзя смыть: двуколка и верховая лошадь остановились перед закрытыми воротами, удивительно похожими на монастырские, в квартале несколько ущербном, даже несколько зловещем; Бон мимоходом называет имя хозяина - совращение продолжается, он искусно внушает Генри, будто они беседуют как два светских человека, и потому он уверен, что Генри поймет его с полуслова, а Генри, пуританин, остается невозмутимым - лишь бы не выказать своего удивления или недоумения - глухой фасад с закрытыми ставнями дремлет в туманной дымке солнечного утра; тихий таинственный голос намекает на тайные странные неизъяснимые наслажденья. Генри не понимал, что он видит; казалось, будто эта глухая замшелая преграда, исчезая, открыла нечто, недоступное разуму, интеллекту, привыкшему взвешивать и отвергать, нечто, мгновенно и безошибочно бьющее прямо в цель, в самую первооснову слепых и бездумных желаний и надежд всякого молодого мужчины - ряд лиц, словно выставленные на прилавок цветы: наивысший апофеоз рабства, торговли человеческим телом, которое посредством смешения двух рас специально вырастили на продажу, длинный ряд обреченных, трагически прекрасных, как цветы, лиц, стесненный с одной стороны шеренгой свирепых старух-дуэний, с другой - строем молодых щеголей, элегантных, хищных и (в эту минуту) сильно смахивающих на козлов, - |
|
|