"Уильям Фолкнер. Авессалом, Авессалом!" - читать интересную книгу автора

груженного всего лишь дикими черномазыми, привезенными им прежде. Но я этого
не думаю. То есть, я думаю, дело было не только в цене люстр, красного
дерева и ковров. Я думаю, город возмутился, когда понял, что Сатпен
втягивает его в свои дела, что, каково бы ни было преступное деяние,
посредством коего были добыты красное дерево и хрусталь, он вынуждает город
его покрыть. До тех пор, до того воскресенья, когда он явился в церковь,
если он кого и обманул или обидел, то всего лишь старика Иккемотуббе, от
которого он получил свою землю - сделка, о которой знали только его совесть,
дядюшка Сэм да господь бог. Но теперь его положение изменилось, ибо, когда
спустя три месяца после его отъезда из Джефферсона навстречу ему выехали к
Реке четыре фургона, все знали, что их нанял, снарядил и отправил не кто
иной, как мистер Колдфилд. Это были большие фургоны, запряженные волами, и,
когда они возвратились, город посмотрел на них и понял: что бы в них ни
содержалось, мистер Колдфилд не смог бы набрать достаточно денег, чтобы их
наполнить, даже если б он заложил все свое имущество; без сомнения, на этот
раз скорее мужчины, чем женщины, во время этой его отлучки представили себе
его действия так: он стоит в кают-компании парохода, лицо закрыто носовым
платком, стволы обоих пистолетов поблескивают в свете канделябров; а быть
может, еще и похуже: притаившись на скользком причале, он в предательской
тьме вонзает кому-то в спину нож. Они видели, как он верхом на чалой лошади
сопровождает свои четыре фургона, и даже те, кто прежде ел его хлеб, стрелял
его дичь и даже называл его просто "Сатпен" без "мистера", даже и они теперь
не пытались вступить с ним в разговор. Они просто ждали, а тем временем
города достигли рассказы и слухи о том, как он и его теперь более или менее
прирученные негры прилаживали окна и двери, размещали на кухне горшки и
сковородки, развешивали в комнатах хрустальные люстры и гардины, расставляли
мебель, расстилали ковры; в один прекрасный вечер тот самый Эйкерс, который
пятью годами раньше чуть не наступил на спящего в болоте негра, вытаращив
глаза и разинув рот, ворвался в бар Холстон-Хауса с криком: "Ребята, на этот
раз он ограбил целый пароход!"
И тут наконец гражданская добродетель взыграла. Однажды человек восемь
или десять во главе с шерифом округа отправились в Сатпенову Сотню. Далеко
им ехать не пришлось, потому что милях в шести от города они встретили
самого Сатпена. Он сидел верхом на своей чалой лошади в знакомом им сюртуке
и в касторовой шляпе, прикрыв ноги куском парусины; к луке седла была
приторочена дорожная сумка, а в руках он держал небольшую плетеную корзинку.
Он осадил чалого (стоял апрель месяц, и дорога все еще была покрыта
непролазной грязью) и сидел в своей забрызганной парусине, переводя взгляд с
одного лица на другое; твой дед говорил, что глаза его напоминали осколки
разбитой тарелки, а борода была жесткая, как скребница. Он так и сказал:
жесткая, как скребница. "Доброе утро, господа, - произнес он. - Вы ко мне?"
Возможно, в то время стало известно что-нибудь еще, но, сколько я знаю,
никто из членов комитета бдительности об этом не упоминал. Я только слышал,
что город, мужчины на веранде Холстон-Хауса увидели, как Сатпен и вся
компания вместе въезжают на площадь - Сатпен немного впереди, а остальные
беспорядочной кучкой за ним; Сатпен сидит, аккуратно прикрыв ноги парусиной,
распрямив плечи под поношенным суконным сюртуком, слегка заломив набекрень
поношенную касторовую шляпу, и разговаривает с ними через плечо, а эти его
светлые глаза смотрят холодно, дерзко, пожалуй, насмешливо, а возможно, уже
и тогда презрительно. Он останавливается у дверей, негр-конюх подскакивает,