"Уильям Фолкнер. Авессалом, Авессалом!" - читать интересную книгу автора

при этом не было. Я даже не стану утверждать, будто за занавеской скрывалось
торжествующее лицо. Вероятно, он удивился бы не меньше нас, потому что мы
все поняли бы, что перед нами не просто детский каприз или даже истерика;
что его лицо все время было в той коляске; что именно Джудит, шестилетняя
девочка, подзуживала и подбивала этого негра пустить лошадей вскачь.
Заметьте: не Генри, не мальчик, что уже само по себе было бы достаточно
чудовищно, а именно девочка, Джудит. Я почувствовала это сразу, как только
мы с папой в тот самый день вошли в эти ворота и по аллее направились к
дому. Казалось, будто где-то в мирной тишине этого воскресного дня все еще
существуют, длятся вопли этой девочки, теперь уже не как звук, а как нечто
такое, что слышит кожа, что слышат волосы на голове. Но я вначале ничего не
спросила. Мне тогда было всего четыре года; я сидела в повозке рядом с папой
так же, как стояла между ним и тетей перед церковью в то первое воскресенье,
когда меня нарядили и в первый раз повели знакомиться с моею сестрой,
племянником и племянницей, сидела и смотрела на дом. Я, разумеется, бывала в
нем и раньше, но даже и тогда, когда я, сколько помню, увидела его впервые,
мне казалось, будто я уже знаю, как он выглядит, - совершенно так же мне
казалось, будто я знала, как должны выглядеть Эллен и Джудит и Генри, прежде
чем я увидела их в тот раз, который всегда вспоминается мне как первый. Нет,
я даже и тогда ничего не спросила, я просто посмотрела на этот огромный
тихий дом и сказала: "Папа, а в какой комнате лежит больная Джудит?" - со
свойственной ребенку способностью спокойно принимать необъяснимое, хотя
теперь я знаю, что даже тогда мне хотелось понять, что увидела Джудит,
когда, выйдя из дверей, она нашла вместо коляски фаэтон и вместо дикого
негра - ручного конюха; что именно она увидела в том фаэтоне, который всем
остальным показался таким безобидным, или еще хуже, чего она недосчиталась,
когда увидела фаэтон и завизжала. Да, был тихий мирный жаркий воскресный
день, совсем как сегодня; я до сих пор помню полную тишину, царившую в этом
доме, когда мы в него вошли, и по которой я сразу же поняла, что он
отсутствует, хотя и не знала, что он сидит в виноградной беседке и пьет с
Уошем Джонсом. Я лишь поняла, едва мы с папой переступили порог, что его там
нет; словно ничуть не сомневалась, что ему вовсе незачем оставаться и
созерцать свое торжество и что по сравнению со всем предстоящим это был
просто пустяк, даже не заслуживающий нашего внимания. Да, эта тихая
затененная комната, закрытые ставни, негритянка с веером, сидящая у постели,
а на подушке белое лицо Джудит с камфарной повязкой на лбу - мне тогда
показалось, будто она спит (весьма вероятно, это и было сном или могло быть
названо сном), - и белое спокойное лицо Эллен, и слова папы: "Ступай поищи
Генри и попроси его поиграть с тобой, Роза", и вот я стою за этой глухой
дверью в этой тихой верхней прихожей, потому что боюсь из нее выйти, потому
что я слышу, что воскресная тишина этого дома даже громче, чем гром, даже
громче, чем торжествующий смех.
"Подумай о детях", - сказал папа.
"Подумать? - отвечала Эллен. - А я что делаю? Что еще я делаю
бессонными ночами, как не думаю о них?" Ни папа, ни Эллен не сказали:
"Вернись домой". Нет; это случилось до того, как вошло в моду для
исправления своих ошибок поворачиваться к ним спиной и убегать. Всего только
два тихих голоса за глухой дверью - как будто они всего лишь обсуждали
что-нибудь напечатанное в журналах; а я, маленькая девочка, стою у этой
двери, потому что боюсь там оставаться, но еще больше боюсь оттуда уйти,