"Ориана Фаллачи. Ярость и гордость (антиисламский памфлет) " - читать интересную книгу автора

церкви Пресвятой Аннунциаты, которая находится не дальше трехсот метров от
площади Донателло. Посыпались бомбы. Мы спрятались в церкви. Что я могла
знать об ужасе бомбежки? При каждом взрыве прочные стены Пресвятой
Аннунциаты дрожали, как деревья под натиском бури, окна разбивались, пол
трясся, алтарь раскачивался, священник кричал: "Иисус! Помоги нам!" Вдруг я
заплакала. Про себя, сдержанно, разумеется. Ни стонов, ни всхлипываний. Но
отец тем не менее заметил это, и, чтобы помочь мне, успокоить меня, бедный
отец поступил неправильно. Он дал мне жуткую пощечину и, что было еще
страшнее, посмотрел мне прямо в глаза, и сказал: "Ты не маленькая девочка,
не смей плакать". Итак, с 25 сентября 1943 года я не плачу. Слава богу, если
хоть иногда мои глаза становятся влажными, а в горле перехватывает. Однако
внутренне я плачу больше, чем те, кто проливает слезы. Часто, ох, часто
слова, которые я пишу, это мои слезы. И то, что я написала после 11
сентября, по сути, было неудержимым плачем. По живым и мертвым. По тем, кто
кажутся живыми, а на самом деле мертвы. Мертвы, потому что им не хватает
пороху для того, чтобы измениться, стать людьми, заслуживающими уважения. Я
также плачу о себе самой, той, которая на последнем этапе своей жизни
вынуждена объяснять, почему в Америке я остаюсь политическим беженцем, а в
Италию приезжаю тайком.
Я плакала так шесть дней, потом главный редактор самой главной
итальянской газеты приехал в Нью-Йорк. Он приехал ко мне с просьбой нарушить
молчание, хотя я его уже нарушила. Так я ему и сказала. И я показала ему
нервные строки, беспорядочные записи, и он тут же загорелся, как будто
увидел Грету Гарбо, которая, сбросив свои черные очки, показывает лихой
стриптиз на сцене "Ла Скала". Казалось, он уже увидел моих читателей,
выстроившихся в очередь за газетой, то есть, пардон, толпящихся в партере, в
ложах и на галерке театра. В крайнем возбуждении он упрашивал меня
продолжать, соединить разрозненные отрывки как мне угодно, хотя бы
звездочками, все это оформить как письмо на его имя и сразу же по окончании
отослать написанное. Движимая гражданским долгом, моральным вызовом и
категорическим императивом, я согласилась. Снова пренебрегая своим ребенком,
теперь спящим под этими записями, я вернулась к пишущей машинке, где
неудержимый плач стал не письмом, а пронзительным криком ярости и гордости.
J'accuse*. Обвинением или проповедью, адресованной европейцам, которые,
бросая мне некоторое количество цветов и гораздо больше тухлых яиц, будут
внимать мне из партера, лож и галерки его газеты. Я проработала еще
двенадцать дней или около того... Без остановок, без еды, без сна. Я не
ощущала ни голода, ни желания спать. Вместо еды - кофе, вместо сна -
сигареты. Не поддаваясь усталости, короче говоря. Но тут надо сказать вот
что. Дело в том, что для меня писать - это очень серьезно, это не
развлечение, не отдушина, не облегчение. Потому что я никогда не забываю:
написанные слова могут сделать великое добро, но также и причинить великое
зло, могут и исцелить, и убить. Изучая историю, ты видишь, что у каждого
великого Добра или великого Зла есть свой написанный текст. Книга, статья,
манифест, стихотворение, песня. (Например, национальный гимн Италии,
сочиненный поэтом Гоффре-до Мамели, или "Марсельеза", или "Янки Дудл"...
Библия, Коран, "Капитал" Маркса). Поэтому я никогда не пишу быстро, никогда
не делаю набросков: я медленный писатель, я осторожный писатель. Я также
взыскательный писатель: я не похожа на тех, кто восхищается всеми своими
творениями, будто мочится амброзией. Вдобавок у меня немало маний. Я маньяк