"Ксения Ершова-Кривошеина. Вера, надежда, любовь " - читать интересную книгу автора

науку и брезгливо относящийся к хобби зятя, он возмутился: "Все дурью
маешься! Какое право ты имеешь издеваться над рабочим классом!"
Маруся с годами поняла, что папа совсем не похож на других, а они его
на дух не переносили, чуяли что-то не то. Он все больше маялся, болел,
что-то писал и чаще повторял дочери: "Сохрани себя, не дай им себя сожрать".
Кто-то ему звонил, звал в другие города, якобы для новой работы. После этих
звонков он метался, не мог найти себе места. Его тянуло в глухомань, в
недоступные для связи места. Будто хотелось ему спрятаться от кого-то. Он
стал брать отпуск за свой счет, уезжал все чаще, все дальше, звонил реже...
Маруся его жалела, а с возрастом вспоминала их "полеты" на шариках,
отцовские роговые очки, за которыми вспыхивали веселые солнечные глаза, как
только он склонялся над воображаемым планом их путешествия. В процессе
подготовки нашлись пробелы, они вместе подробно доделали схему, отец сверял
все по каким-то старым картам, он даже составил список продуктов, легкой
непромокаемой одежды, внимательно высчитал время, которое понадобится им
после того, как они приземлятся и найдут нужную дорогу до первого поселка.
Маруся была в восторге от того, как здорово он знал местность Карельского
перешейка, но однажды, когда она вечером поскреблась в его
каморку-лабораторию, чтобы продолжить игру, то увидела в корзинке для бумаг
обрывки их плана и карты. Отец на ее удивленный возглас не обернулся и
довольно сурово сказал, что отказался от перелета, потому что чего-то
недодумал и по его расчетам они все равно бы не долетели.
Она загрустила, но тогда у нее было много других забот, которые
отвлекли ее от игры.
Перед своим окончательным исчезновением он позвал ее пройтись.
На продуваемой ветром набережной из старенького портфеля он вытащил
тетрадку и сказал, что это его "дневник"; в нем много подробностей,
впечатлений, особенно характеристики разных людей и встреч. При этом он
смущенно хмыкнул и добавил: "...как знать, может, он тебе пригодится. Пока я
храню его у себя, но придет время, и ты его прочтешь".
Вид у него был болезненный.
Любовь к отцу была ее первой несчастной любовью, а когда он их бросил,
она все чаще вспоминала их разговоры, плакала и думала, скучает ли он о ней.
Мать от скуки, а может, и от тогдашней моды стала пописывать. И надо же
такому случиться, что один тип ляпнул по пьяни, что эта "суперталантливо и
музыкально построенная строка ляжет на мелодию". Мать в это поверила, взяла
гитару и сочинила к стихам музыку. Компании собирались часто, после выпитого
и еще раз налитого она пела и читала стихи... Папа Толик сразу вставал,
собирал грязную посуду со стола, выносил пустые бутылки, курил одну за
другой, а уже в три ночи все ехали допивать за город или в аэропорт. Мать на
ногах еле держится, но "вперед, ребята, махнем в Комарово, на Щучье озеро,
костер разожжем..." Толик за ней, придерживает, чтоб не упала. "Ой, отстань,
лучше дома сиди, не видишь, что ли, кто со мной рядом". Но он от жены ни на
шаг, в машине пьют, поют, маму укачивает: "Ой, мне плохо...", шофер
притормаживает. Толик вытаскивает ее грузное тело на обочину.
Стихов маминых почему-то никто не хотел печатать. "Новый мир" отказал,
журнал "Юность" порекомендовал кое-что доработать. И выходило, что мама -
поэтесса непонятая, талантливая, но не ко времени и, как объяснили ей
друзья, что она "диссидентская поэтесса", а может быть, даже "внутренняя
эмигрантка", и ее могут понять только за границей.