"Илья Эренбург. Рвач" - читать интересную книгу автора

Лукьяновку. Через два месяца "Континенталь" - на побегушках. Звуки выдуманы.
Мишка несчастен. Мишка очень страдает. Он даже поплакать не умеет, мычит,
несносно, отвратительно мычит, а тонкие ручки рвут жесткий войлок одеяла.
Снова шли дни. Кончилось наконец образование. В прогимназии знали, как
говорил папаша, "дистанцию". Учили настолько, чтобы уметь подсчитать
"приход - расход" и без конфуза составить письмецо "М. Г., с совершенным
почтением". Не переучивали, памятуя, что знание для многих поприщ только
минус.
А "случая" все не было. Мишка перекочевал в "Континенталь" к телефону -
соединял центральную с комнатами. Дышал он теперь вслух, причем эти вздохи
принимали круглую форму: "алло". Особенно важным френчам, возвращавшимся под
утро из бара с мигренью, приходилось передавать телефонограммы. Часто от
текста их мигрень возрастала, а руки смешно подпрыгивали, как безголовые
куры. Например, приказ: на позиции. Это было единственной радостью Мишки. Он
вдруг становился властителем важных и наглых людей, еще час тому назад
ливших шампанское за корсаж певичек. Это он отдавал приказ. Разве не
значилось внизу листка, к которому прилипали трезвеющие с перепугу зрачки:
"Принял Михаил Лыков"? Имя Мишки въедалось в рыхлый мозг френча, и Мишка
торжествовал.
Потом появились некоторые новые развлечения: он стал с любопытством
разглядывать фотографии голых дамочек, выставленные в витрине парфюмерного
магазина на углу Александровской. Он начинал понимать, что эти мясистые шары
живы какой-то второй жизнью. Сотни различных ругательств, знакомые ему с
младенчества, зазвучали теперь по-другому, ожили, обросли теплым мясом. Все
это было далеко не радостным, скорее напоминая назойливый экзамен, от
которого нельзя улизнуть.
Особенно выразительно он почувствовал это в то утро, когда настоятельно
просили кого-нибудь к аппарату из комнаты двести четыре. Двести четвертая не
отвечала. Мишка пошел, постучался. Ему показалось, что ответили "войдите".
Он приоткрыл ленивую мягкую дверь. Тогда он увидал впервые то весьма простое
и все же потрясающее, что было нарисовано в уборной "Континенталя" с
похабной припиской внизу. Конечно, он знал, что так, именно так и бывает. Но
одно дело картинки или на переменах в прогимназии теоретические шепоты
наиболее предприимчивых второклассников, другое - реальность: одышка,
брянчащая глупо шпора и светло-розовая - цвета зари или ветчины - прогалина
повыше чулка.
День прошел, огромный, тифозный день. Цифры плясали, липли друг к
другу, слипались в одно. Это "одно" было противно-розовым, как резина,
прекрасным, нет, не противным и не прекрасным: очень нужным, прямо
необходимым. К вечеру Мишка понял, почему Кармен так пела. Теперь и у него в
горле барахтались эти звуки: они шли снизу. Дело, оказывается, не в розе.
Начались сны, полусны, метания, переворачивания с боку на бок,
фантазии, где соединялись различные "любия" - сластолюбие, честолюбие,
самолюбие: как та из двести четвертой. Но не одну - всех, притом самых
шикарных. Теперь он оставил френчи в покое, зато каждую даму, входившую в
гостиницу, сопровождал глазами. Чем важней, чем дороже берет номер, тем
лучше. Не раздевать, не целовать. Ему нужен только факт. Сознание: и эта!
Миллионы. Они лежат, он проходит мимо. Считает. Они просят: "Остановись!" Он
хохочет. Он плюет, плюет по старому рецепту поганой булочницы, "на душу".
Так вот о чем пела Кармен! Или нет? Не об этом? Должно быть, другое.