"Илья Эренбург. Тринадцать трубок" - читать интересную книгу автора

позавидовал ему - поет, работает, молодой жены нет, жена только будет, а
теперь он сам, если захочет, может чужую жену увести, вот, как унтер...
Может в деревню уехать там тихо. В Чижове братья Афанасия - у них ни
штиблет, ни малаги, ни трубки, зато на душе покой. А ему - старому слуге -
нет места, в большом Петербурге нет для него угла. Сорок лет чистил
штиблеты, сдувал пыль, целовал руку, подбирал чаевые, и вот теперь, на
скамье у чужих ворот, сидит пока не прогонят. Жена ушла. Все ушли. И впервые
почувствовал Афанасий горечь лакейской судьбы, горечь старого рогатого мужа,
горечь старости, одиночества, нищеты, всей человеческой жизни, почувствовал
глубоко в горле, на деснах, под языком, с такой силой почувствовал, что
вынул трубку и несколько раз плюнул. Потом подошел к пареньку, красившему
охрой забор, протянул ему трубку.
- Бери милый! Кури на здоровье. А мне уж не годится - стар я. Да ты не
бойся - она хорошая... немецкая...
Маляр - он же Федька Фарт, по паспорту Федот Ковылев - трубке удивился,
честно и неподдельно, как будто с неба упала на его, Федькину, голову
звезда. Бросив кисть, он сел на мостовую, стал вертеть странную вещь,
понюхал мундштучок, лизнул дерево, соскреб с кольца зелень, так что оно
засияло, как некогда, в счастливые доминантовские дни, - словом, с трубкой
играл, как дитя, забыв, что в паспорте значилось - Федоту Ковылеву от рода
двадцать два года. А наигравшись, Федька, который баловался порой козьей
ножкой, набрал в кармане щепотку махорки, набил трубку, закурил и от
удовольствия зажмурился.
С этого часа он больше не разлучался с трубкой. Когда он не курил, он
либо жевал хлеб, либо пел. Все, что он делал, он делал хорошо. Жевал вкусно,
трудолюбиво, выразительно. Пел звонким задорным голосом, забираясь
высоко-высоко, словами песен пренебрегая и выводя одно "и-и-и". Еще лучше
красил. Красил все - стены и двери, церкви и лавочки, кабаки и беседки.
Красил охрой, суриком, белилами, лазурью. Больше всего любил он сурик и
жалел, что никто не хочет целый дом сделать густо-красным, самое большое
разрешая проложить суриком тоненькую полоску. А когда он размешивая в
ведерке алую краску, ему делалось беспричинно весело, как будто он выхлестал
ковш вина; стоял и пел: "и-и-и", так что прохожие оборачивались - веселый
маляр! Как-то, проходя в Сестрорецке мимо дач, когда солнце садилось, Федька
загляделся на небо - было оно поверх жидкой лазури, поверх облачных белил
щедро покрыто царственным суриком, - и маляр не выдержал, выпустил лесенку
из рук, заорал:
- Здорово работают!
Его молодые крысиные зубы прогрызли насквозь роговой мундштук, но
трубка от этого не стала хуже. Никогда Федька не жаловался на нее. Он ведь
не знал, что такое престиж или карьера, и, ничем в жизни, кроме самой жизни,
не обладая, был спокоен, голый, молодой, подобный птице. Часто встречался он
с разными девушками и в ночной темноте целовал их, но когда девушка, еще
вчера целовавшая его, целовала другого, Федька не грыз злобно трубку и не
жаловался на ее горький вкус. Вероятно, трубка мирно кончила бы свою бурную
и тревожную жизнь, через год-другой прогорев, если бы не вмешалась в ее
скромную судьбу сумасбродка - История. Павшей на дно и на дне нашедшей
успокоение, ставшей уродливым обломком, уродливым, но любимым, трубке,
называвшейся когда-то "трубкой доктора Петерсона", непостижимой волей рока,
который играет веками и человеческими жизнями, идеями и домашней утварью,