"Б.Ф.Егоров. Художественная проза Ап.Григорьева" - читать интересную книгу автора

Как же относится автор к своим эгоистичным героям? Он влагает им в уста
"наполеоновские" декларации (например, заявление Званинцева: "... на все и
на всех смотрю я, как на шашки, которые можно переставлять и, пожалуй,
уничтожать по произволу... для меня нет границ" - с. 201), а потом решается
на авторское пояснение (в принципе Григорьев в повестях стремится к
объективированному рассказу, и лишь изредка авторский голос вторгается с
каким-либо разъяснением): "Истина и ложь, страсть и притворство так были
тесно соединены в натуре Званинцева, что сам автор этого рассказа не решит
вопроса о том, правду ли говорил он. Есть грань, на которой высочайшее
притворство есть вместе и высочайшая искренность" (с. 202).
Пожалуй, это и есть истинное отношение автора к подобным персонажам. В
1844-1846 гг., когда Григорьев писал и печатал свои романтические повести, у
него самого было очень противоречивое отношение к людям типа Милановского,
Званинцева, Имеретинова: они житейски и эстетически неудержимо влекли к
себе, к своим "таинственным", властным, сильным натурам чистого, робкого,
слабого юношу, тянувшегося к "трансцендентному", романтически возвышающемуся
над пошлым миром обыденности, а с другой стороны, и отталкивали холодным
себялюбием, отсутствием нравственного фундамента и идеала. Прежде всего,
видимо, Григорьев раскусил пройдоху Милановского: в письме к отцу от 23 июля
1846 г. он называет его "мерзавцем" (см. с. 297), следовательно,
"наполеоновский" пьедестал должен был сильно пошатнуться, а преклонение
перед "гением" - исчезнуть. В статьях стали появляться резкие тирады против
романтического индивидуализма: "...не смешон ли, не жалок ли человек,
который среди общего стона слышит только свою песню, среди страшных
общественных явлений обделывает с величайшим старанием свою маленькую
статуйку и любуется ею, когда кругом него страшные, бледные, изнуренные
голодом лица?". {Григорьев А. Русская драма и русская сцена. 1. Вступление.
- Репертуар и пантеон, 1846, Э 9, с. 429.}
Интересно, что третья часть трилогии о Виталине, "Офелия", "отставшая"
от первой в печатном воплощении (да, наверное, и в рукописном) всего на семь
месяцев, а от второй - на пять, содержит значительно больше яда и жронии по
отношению к эгоцентризму и циничности героев, чем первые две повести.
"Теория женщины" повествователя "Офелии" под стать аналогичным разоблачениям
утрированного романтического эгоизма в философско-художественном труде С.
Киркегора "Или-или" (1843), труде, который Григорьев конечно не знал, но тем
закономернее (в смысле воздействия духа времени) совпадение. В "Офелии":
"Женщина - те же мы сами, наше я, но отделившееся для того, чтобы наше я
могло любить себя, могло смотреть в себя, могло видеть себя и могло страдать
до часа слияния бытия и тени..." (с. 147); в "Или-или": "Моя Корделия! Ты
знаешь, что я люблю говорить с самим собой. В себе я нашел личность самую
интересную из всех знакомых мне. Иногда я боялся, что у меня может иссякнуть
материал для этих разговоров, теперь я не боюсь, теперь у меня есть Ты.
Теперь и всю вечность я буду говорить с самим собой о Тебе, о самом
интересном предмете с самым интересным человеком, ведь я - самый интересный
человек, а ты - самый интересный предмет". {Цит. по кн.: Гайденко П. П.
Трагедия эстетизма. Опыт характеристики миросозерцания Серена Киркегора. М.,
1970, с. 79.}
Разница лишь в том, что Григорьев привносит в текст серьезный аспект:
мотив страдания.
В последней повести из "масонской" серии, писавшейся после возвращения