"Александр Дюма. Паж герцога Савойского (Собрание сочинений, Том 47) " - читать интересную книгу автора

склонился над каменной плитой, положенной на два массивных камня; второй
стоит неподвижно, как металлический подсвечник, и терпеливо держит в руке
пылающий еловый сук, освещающий писца, стол и бумагу; блики света
выхватывают из темноты его собственное лицо и фигуры шести его товарищей,
расположившихся кто поближе, а кто подальше.
Речь идет, без сомнения, о написании документа, в котором
заинтересовано все это общество, во всяком случае судя по тому, насколько
горячее участие принимает каждый в его составлении.
Однако трое из присутствующих, кажется, меньше, чем другие, поглощены
этим занятием.
Первый - это красивый молодой человек лет двадцати четырех-двадцати
пяти, элегантно одетый в нечто вроде кирасы из буйволовой кожи,
предохраняющей если не от пули, то от удара шпагой или дагой; полукафтан из
светло-коричневого бархата (по правде сказать, несколько повыцветший, но еще
вполне приличный, позволявший видеть, благодаря открытым плечам, рукава с
прорезями на испанский лад, то есть по самой последней моде) на четыре
пальца выходил из-под кирасы и многочисленными складками спадал на зеленые
суконные штаны, тоже с прорезями, засунутые в сапоги, достаточно высокие,
чтобы не натереть ляжки, когда едешь верхом, и достаточно мягкие, чтобы их
можно было отогнуть до колен, когда идешь пешком.
Он напевал рондо на слова Клемана Маро, одной рукой подкручивая тонкие
черные усики, а другой причесывая волосы, которые были немного длиннее, чем
того требовала мода, несомненно для того, чтобы показать их природную мягкую
волнистость.
Второму не больше тридцати шести лет, но лицо его так иссечено шрамами
во всех направлениях, что даже нельзя понять, какого он возраста. Одна рука
и часть груди у него обнажены, и эта часть тела, предстающая нашему взору,
не меньше украшена рубцами, чем лицо. Он как раз перевязывает рану - у него
содрана вся кожа с бицепса на левой руке, к счастью не на правой, и,
следовательно, неудобств она причиняет гораздо меньше. Один конец
полотняного бинта он держит в зубах и пытается им закрепить на ране кусок
материи, смоченной в некоем бальзаме, рецепт которого он получил от одного
цыгана и который, по его уверениям, на него превосходно действует. Впрочем,
ни одной жалобы не вырывается из его уст и он настолько нечувствителен к
боли, что, кажется, будто его раненая рука сделана из дуба или ели.
Третий - человек лет сорока, высокий, худой, бледный, аскетической
внешности. Он стоит на коленях в уголке и, перебирая четки, скороговоркой,
характерной только для него, бормочет дюжину "Pater" ["Отче [наш]" (лат.)] и
дюжину "Ave" ["Аве[, Мария]" (лат.)]. Время от времени он выпускает четки из
правой руки и с такой силой бьет себя в грудь, что она гудит, как пустая
бочка под колотушкой бондаря; произнеся громко два или три раза "Меа culpa!"
["Моя вина!" (лат.)], он снова хватается за свои четки, и они вращаются в
его руках так же быстро, как розарий в руках монаха или как конболойов руках
дервиша.
Еще трое, кого нам осталось описать, имеют - благодарение Богу! - не
менее ярко выраженные характеры, чем первые пятеро, которых мы имели честь
представить читателю.
Один из них опирается обеими руками на стол, где пишет его товарищ;
внимательно, не отрывая глаз, он следит за всеми движениями пера; именно он
делает больше всего замечаний к составленному документу, и, нужно сказать,