"Петр Иосифович Дубровин. Аннет (Повесть) " - читать интересную книгу автора

И вот у нас наступила пора, не пережитая мною больше ни с одним
человеческим существом: блаженство полной прозрачности друг для друга во
всем, что касалось нас двоих. Мы уже все понимали без слов, как две
половинки одной души, нашедшие друг друга, согласно тому мифу, что
прекрасная Аспазия рассказывает в платоновском "Пире". Слова для нас стали
чем-то второстепенным - не средством, каким достигают понимания, а только
формулировками.
Но возвращаюсь к нашим благословенным вечерам. Ее интересовало все, что
занимало меня, и многое, видимо, лишь потому, что это меня занимало. Она
стала интересоваться астрономией, социологическими вопросами и политикой,
дотоле ей бесконечно чуждыми. Мои немногие статьи и заметки, что
публиковались в газетах "Справедливость", "Прогресс", "Встань, Спящий!" и
гимназической, выходившей большим тиражом газете "Заря", она штудировала с
лестным для меня вниманием. Когда за одно свое выступление я попал на
страницы сатирического журнала, зло осмеявшего "юношу с ядовитым пером",
Аннет переживала укол куда больнее, чем я. Но сама же и утешала меня,
говоря: "Злятся - значит, признают".
Вместе с тем это была отнюдь не чеховская Душечка. У нее всегда имелось
собственное мнение. К спорам и разногласиям, казавшимся ей чересчур
доктринерскими, она относилась иронически. Меня поражало ее инстинктивное
умение распознавать конфликты подобного сорта. Возможно, тут помогала
усвоенная в Сакре-Кёр французская манера мыслить, более ясная и пластичная,
чем русская.
Меня в свою очередь тоже интересовало все, что волнует ее. В 1905 году
я совсем было охладел к музыке - неделями не подходил к нашему прекрасному
"Мюльбаху". Она вернула меня к нему, причем именно с той поры благодаря
моему внутреннему росту, вызванному чувством к Аннет, музыка обрела для меня
новое, интимное значение. Аннет и сама играла неплохо: чисто в смысле чтения
музыкального текста (она была самолюбива) и ярко в смысле темперамента; я бы
ее упрекнул только в некоторой произвольности темпа, но в этом не было
безвкусицы. Она положительно хорошо играла "Шахерезаду" Римского, которой я
доселе не знал.
- Как? Вы ее не слышали? - изумилась она, узнав об этом, и, схватив
меня за руку, потащила из столовой в гостиную. Она сыграла всю увертюру - не
на память, конечно, - и впоследствии играла не раз, всегда с блеском и
подъемом.
- Я ее очень люблю, - говорила она, - меня в ней изумляет, как верно
композитор чувствует Восток.
Позже, утратив Аннет, я часто жалел, что мне не довелось с нею вместе
прослушать "Франческу да Римини" Чайковского.
Однажды два вечера подряд я рисовал ей орнаменты для вышивки на нижнем
гарнитуре - в стиле рококо и в персидском. С первым все было в порядке, нас
выручал альбом бродери времен Марии-Антуанетты, но с персидским мы врали
изрядно: и художник, и рядом с ним сидевший критик - у нас было слишком мало
образцов, мы по ним не улавливали принципов этого стиля.
Когда вышивки на шемизетках и dessous были готовы и показаны мне (без
права развернуть последнюю деталь ее туалета), она сказала:
- Только, ради Бога, не вздумайте где-нибудь проболтаться, что вы это
видели! Это будет понято совсем иначе. И вообще, - печально добавила она, -
нас с вами мало кто поймет. А может быть, и никто.