"Аркадий Драгомощенко. Фосфор" - читать интересную книгу автора

его мере: в солнце и луне и что косвенно свидетельствует об отпадении дихотомии
сокрытого/явного; вместе с тем становится несущественной и испытанная оппозиция
внутреннего-внешнего: вот тут-то мы вспоминаем еще раз о Книге, написанной
изнутри и отвне начала/конца) - оказывается устремленной вспять, что невозможно
как contradictio in adjectio... Можно было бы упомянуть о нескольких занимавших
его сюжетах, один из которых однажды потребовал более пристального осмысления.
Будучи совершенно бесплотным, бесполым, но не исключено, что полым намерением,
существовавшим в виде чрезмерно отвлеченной композиции, которую, спроси его об
этом, он описал бы, прибегая к шевеленью пальцев и мычанию, отмечая вместе с тем
про себя то, как гласный звук Ы, очевидно неблагозвучный во множестве ведомых
сочетаний, молочной пеленой безумия затягивает срезы столь понятного ему
рельефа. Выпуклость. Мятые склоны подушки. Изжога. Летящий в искристом
ослеплении, опрокидывающий самое себя стакан. Прозрачность, спрессованная в
обоюдовыпуклую линзу пространства и любви. Не оставляй меня. Поклянись, что ты
никогда не оставишь меня. С чего ты взял, что кто-то намерен тебя оставлять? Я
говорю об этом, потому как рано или поздно говорить о чем-то наступит пора. И ты
готов произнести: "не все ли равно?" Ты права. Да, я прав. Но не будущего.
И здесь при всей зрительной пластичности повествования возникает то, что не
поддается никакой визуализации, никакому пластическому воплощению - а именно,
откровение присутствия в отсутствии: Совершенное Будущее, Пакирождение (как
пророчество) возможно в книге, "срывающей покровы", но сама книга невозможна в
будущем, то есть, в самой себе, поскольку она есть Его-Будущего Настоящее. Или
же - ее присутствие в чтении, ее наличие (конечность, постигаемость) определена
предсказываемым ею, i. e. обретающим в ней (несовершенная форма настоящего
времени) свое Бытие (в становлении), в котором она уже всегда отсутствует,
являясь, возможно, лишь элементом, частью провидимой ею первой/последней книги,
ее сокрывающей - Закона. Конечность которой опять-таки определена Инобытием,
существующим лишь в этой конечности: внутри и отвне. Чтение в ветреную погоду. У
окна. Ветер, окно, скорость, неподвижность. Родовые окончания, вплетаемые в
игру. Автономности не существует, изрекает птица. И продолжает: "господин
Эркхарт болен, его лихорадит". На закате какой-то человек подошел к двери. Не
говоря ни слова, он опустился на порог. Появление его могло означать некую
необходимость, известие, ошибку или совпадение. До сих пор нас не покидает
сомнение - говорила ли путнику мать о том, что надо чтить родину и не
мастурбировать в юные годы, когда организм неустойчив и только формируется,
набирает силу, и что это угрожает равно как родине, так и будущей его семье,
поскольку он непременно станет кретином, если не будет чтить родину, занимаясь
убийственной мастурбацией. Вел ли путник дневник в юные годы? Выращивал ли,
пестуя терпением, огурец в бутылке? Посещал ли литературный кружок в районном
доме пионеров, писал ли стихи, пронизанные тонкими аллюзиями? Представлял ли
себе структуру космоса наподобие структуры алмаза? Переживал ли свою прыщавость?
Готов ли был отдать жизнь за: а) вечную любовь к женщине из киоска Союзпечати?
б) счастье народа? Напуган ли был снами, в которых отчетливо просматривались: а)
элементы гомосексуальности? б) чего-то еще? Осталась ли от отца портупея? Ведомо
ли было ему что-нибудь о детской сексуальности? Заставал ли свою мать на ложе
прелюбодеяния? Имело ли это отношение к онемению, вызванному знакомством с
принципами сосуществующих состояний Вайцзеккера? Верил ли в то, что собаки
обладают душой? Любил ли разглядывать собственные испражнения? Воображал ли свои
похороны, а если да, то плакал ли, представляя скорбь ближних, оплакивающих его
смерть? Ощущал ли, что нация существует с тем, чтобы преподать миру урок?