"Аркадий Драгомощенко. Фосфор" - читать интересную книгу автора

света птица, под стать зрачку - на две линии, на линию горизонта и другую, линию
кромки берега, шипящую, блуждающую, как человек с заведенными горе глазами в
толпе, от которого несет застарелой мочой и привычным скудоумием, шевелящий
губами, подсчитывающими все во всем, повторяющими с машинальной страстью все обо
всем: лучше всего писать о том, чего не было, о детстве и о том, чего никогда не
будет - о смерти, отступающей, подобно линии воды, никогда не достигающей
берега, шипящей, уходящей и вновь настигающей то, что относительно незыблемо,
переходя в зеркальную гладь песка, становящегося на глазах матовым, как
страница, чье зеркало просыхает в мгновение ока, ничего не отражая в терпеливом
ожидании нового остекленения речью, а дальше хрустят газеты, пустой пляж, скулят
чайки, невнятное желание написать комулибо письмо, приклеенный к обложке
крейсер, не сильный ветер, понуждающий, однако, отвернуться, увидеть слезящийся
мост, дождь, фигуру, вперед склоненную в ходьбе, в отяжелевшей мокрой шляпе,
когда...), вошла со снега в пуховом платке, сброшенном на плечи, снег в волосах,
отстраненный холодом сладковатый сквознячок Lorigan Coty и тем же холодком
потрескивающая записная книжка, в которой затем, спустя немного, ни от чего
возникла первая фраза, появилась, как бы ничему не обязанная, нелепая, но и
устрашающая также, потому что не только не исчезла со временем, не выветрилась с
годами (как меловые скалы, раздирающие шелк Нью Йоркских отсветов с гортанным
сухим треском; маятник, шорох кривых мотыльковых половодий, летящая дуга
воспарения и падения...) - без малого за полстолетия, не только, но, напротив,
обрела некие, совершенно странные черты неотступной, истовой притягательности:
"зеленая лампа стояла на столе", - споро вывела рука, не задумываясь,
процарапывая твердым грифелем бледные буквы с узкими закрытыми глазами. Сонные
споры. Ветер не подхватил. И эта фраза тоже. Коснулась тогда таким образом, что
сегодня стало ясно никогда не смогла бы, никогда не сможет стать историей. Она
разделила на две части, как глиняная река, то, что до нее спало в неведении.
Притом она могла быть другой, избрать для себя иные слова, но продолжая быть все
той же, отвне и внутри, существуя по обе стороны истории, как территория между
описанием и письмом, по обе стороны слова, заключая и то и другое в свою работу,
превращающую меня в случай, в частность, в часть - Мойру, участь. Пожирающий
жребий.
Прорезь. Почему не гвоздь? Не мокрый башмак? Не пылающая пекельным пламенем
свалка автомобильной резины? В самом деле, помнится, эта зеленая лампа стояла на
шатком столике у стены. Более того, за окном столовой, обращенным к северу -
первый, третий, пятый - какой день кряду падал снег. Мы в состоянии выделить из
текстового массива несколько групп сем в совокупности их окружений, что
обеспечит поле координат, в которых производится описание и проявляются
направления их наполнения. Все тише звучали голоса из кухни, где тайком от
матери бабушка гадала домработнице на картах: десятка червей, выпадая с десяткой
пик обещала пьяное веселье. Мягче и бесконечней в волнообразных повторах
слышался, доносясь, голос матери, говорившей в комнатах по телефону, голос,
отделявший берег от воды. Тише становилась россыпь телефонных звонков,
отстаиваясь в голове во все ту же схему из учебника физики - некий, тщательно
прорисованный треугольник вершиной кверху, а с нее, перехватывая дыхание,
отвесно летит вниз шар, прикованный цепью к такому же, следующему за ним, и к
такому же, ему предшествующему и вся эта карусель вращается в вечном движении
вокруг треугольника, источая лиловый свет обреченности. Леса перпендикулярно
уходит в воду. Воспой тончайшие инструменты опосредования - рыбной ловли. Я
помню, пишет он охотно, как тонкая ниточка звона, вольфрамовая жилка тишины,