"Сергей Довлатов. Собрание сочинений в 4 томах. Том 1" - читать интересную книгу автора


Мне всегда хотелось переадресовать Сереже эти пастернаковские,
Мейерхольдам посвященные, строчки.
Артистизм был, по-моему, для Довлатова единственной панацеей от всех
бед. Сознанием он обладал все-таки катастрофическим.
Вот, например, его нью-йоркская квартира, письменный стол. С боковой
его стороны, прикрепленный к стойке стеллажа, висит на шнурке плотный
запечатанный конверт. В любое время дня и ночи он маячит перед Сережиными
глазами, едва он поднимает голову от листа бумаги или от пишущей машинки.
Надпись на конверте - "Вскрыть после моей смерти" - показалась мне
жутковатой аффектацией. Нечего теперь говорить - на самом деле это была
демонстрация стремления к той последней и высшей степени точности и
аккуратности, что диктуется уже не культивируемым стилем поведения, но
нравственной потребностью писателя, в любую минуту готового уйти в иное
измерение. Также и фраза, мелькнувшая в сочинениях Довлатова, о том, что,
покупая новые ботинки, он последние годы всякий раз думал об одном: не в них
ли его положат в гроб, - фраза эта оплачена, как и все в прозе Довлатова,
жизнью. Жизнью писателя-артиста.
Вспоминаю и другую надпись. 3 сентября 1976 года, приехав под вечер из
Ленинграда в Пушкинские Горы, я тут же направился в деревню Березино, где
Сережа тогда жил и должен был - по моим расчетам - веселиться в приятной
компании. В избе я застал лишь его жену, Лену, одиноко бродившую над уже
отключившимся мужем. За время моего отсутствия (как и Довлатов, я работал в
Пушкинском заповеднике экскурсоводом) небогатый интерьер низкой горницы
заметно украсился. На стене рядом с мутным треснувшим зеркалом выделялся
приколотый с размаху всаженным ножом листок с крупной надписью: "35 ЛЕТ В
ДЕРЬМЕ И ПОЗОРЕ". Так Сережа откликнулся на собственную круглую дату.
Кажется, на следующий день Лена уехала. Во всяком случае в избу стали
проникать люди - в скромной, но твердой надежде на продолжение. Один из них,
заезжий художник, реалист-примитивист со сложением десантника, все
поглядывал на Сережин манифест. Но пока водка не кончилась, помалкивал. Не
выдержал он, уже откланиваясь: "А этот плакат ты, Серега, убери. Убери,
говорю тебе, в натуре!" Когда все разошлись, Сережа подвел итоги: "Все люди
как люди, а я..." Договаривать, ввиду полной ясности, смысла не имело.
Без всякого нарочитого пафоса Сергей верил в спасительную для души суть
древнего афоризма: "Что отдал - твое". По этому принципу он жил, по этому
принципу - писал. И дело здесь, может быть, не во врожденных нравственных
обоснованиях и не в мировоззрении. Довлатов чувствовал, что жить щедро -
красиво.
Практически все довлатовские запечатленные в прозе истории были сначала
поведаны друзьям. Рассказчиком Довлатов был изумительным. В отличие от
других мастеров устного жанра, он был к тому же еще и чутким слушателем.
Потому что рассказывал он не столько в надежде поразить воображение
собеседника, сколько в надежде уловить ответное движение мысли,
почувствовать степень важности для другого человека только что поведанного
ему откровения. Подобно мандельштамовским героям, Довлатов "верил толпе". Не
знаю, как в Нью-Йорке, но в Ленинграде стихотворение "И Шуберт на воде, и
Моцарт в птичьем гаме..." он повторял чаще прочих и единственное читал от
начала до конца.