"Ф.М.Достоевский. Петербургская летопись" - читать интересную книгу автора

был в совершенном недоумении, зачем это на днях Юлиан Мастакович ходил по
вечеру в своем кабинете, заложа руки за спину, с таким тусклым и
грязновато-кислым видом в лице, что если б в характере того чиновника,
который сидел в углу того ж кабинета, пристроенный ко стопудовому спешному
делу, было хоть что-нибудь пресного, то тотчас закисло бы, неминуемым
образом, от одного взгляда его покровителя. Я только теперь понял, что это
было такое. Мне бы даже не хотелось рассказывать; такое пустое, вздорное
обстоятельство, которое и в расчет не придет благородно мыслящим людям. В
Гороховой, в четвертом этаже на улицу, есть одна квартира. Я еще когда-то
хотел нанять ее. Квартиру эту снимает теперь одна заседательша; то есть она
была заседательшей, а теперь она вдова и очень хорошая молодая дама; вид ее
очень приятен. Так вот Юлиан Мастакович все терзался заботой, каким бы
образом сделать так, чтобы, женившись, по-прежнему ездить, хотя и пореже, по
вечерам к Софье Ивановне, с тем чтобы говорить с нею об ее деле в суде.
Софья Ивановна вот уже два года, как подала одну просьбу, и ходатаем за нее
Юлиан Мастакович, у которого очень доброе сердце. Оттого-то такие морщины и
набегали на солидное чело его. Но наконец он надел свой белый жилет, взял
букет и конфеты и с радостным видом Поехал к Глафире Петровне. "Бывает же
такое счастье у человека, - думал я, - вспоминая о Юлиане Мастаковиче! Уже в
цвете преклонных лет своих человек находит подругу, совершенно его
понимающую, девушку семнадцати лет, невинную, образованную и только месяц
вышедшую из пансиона. И будет жить человек, и проживет человек в довольстве
и счастье!" Зависть взяла меня! На ту пору день был такой грязный и тусклый.
Я шел по Сенной. Но я фельетонист, господа, я должен вам говорить об
новостях самых свежих, самых животрепещущих - пришлось употребить этот
старинный, почтенный эпитет, вероятно созданный в той надежде, что
петербургский читатель так и затрепещет радостью от какой-нибудь
животрепещущей новости, например, что Женни Линд едет в Лондон. Да что Женни
Линд петербургскому читателю! У него своего много такого... Но своего нет,
господа, решительно нет. Я вот шел по Сенной да обдумывал, что бы такое
написать. Тоска грызла меня. Было сырое туманное утро. Петербург встал злой
и сердитый, как раздраженная светская дева, пожелтевшая со злости на
вчерашний бал. Он был сердит с ног до головы. Дурно ль он выспался,
разлилась ли в нем в ночь желчь в несоразмерном количестве, простудился ль
он и захватил себе насморк, проигрался ль он с вечера как мальчишка в
картишки до того, что пришлось на утро вставать с совершенно пустыми
карманами, с досадой на дурных, балованных жен, на ленивцев-грубиянов детей,
на небритую суровую ораву прислужников, на жидов-кредиторов, на негодяев
советников, наветников и разных других наушников - трудно сказать; но только
он сердился так, что грустно было смотреть на его сырые, огромные стены, на
его мраморы, барельефы, статуи, колонны, которые как будто тоже сердились на
дурную погоду, дрожали и едва сводили зуб об зуб от сырости, на обнаженный
мокрый гранит тротуаров, как будто со зла растрескавшийся под ногами
прохожих, и наконец, на самых прохожих, бледно-зеленых, суровых, что-то
ужасно сердитых, большею частию красиво и тщательно выбритых и поспешавших
туда и сюда исполнить обязанности. Весь горизонт петербургский смотрел так
кисло, так кисло... Петербург дулся. Видно было, что ему страх как хотелось
сосредоточить, как это водится в таких случаях у иных гневливых господ, всю
тоскливую досаду свою на каком-нибудь подвернувшемся постороннем третьем
лице, поссориться, расплеваться с кем-нибудь окончательно, распечь