"Юрий Домбровский. Деревянный дом на улице Гоголя" - читать интересную книгу автора

сквозь магический кристалл годов и пережитого, я вижу, конечно, всю
искусственность этой схемы, как вообще любой схемы и модели жизни любого из
нас. Ведь человек всегда больше процесс, чем явление. Войти в него - это все
равно что войти в сиюминутную гераклитовскую реку. А Державин, к тому же,
был еще очень особым явлением. Есть люди-острова, есть люди-архипелаги, есть
люди-материки. Державин был весь материковый, весь из одного куска,
независимый ни от кого. "Един Бог, един Державин", - поучал он совершенно
серьезно своего швейцара. Кажется, большей заземленности и представить
нельзя, а между тем никто из его современников не имел такого чувства
космоса и космического, как он. Да, Ломоносов тоже "умными очами" окидывал
всю вселенную, но он был химик, физик, астроном и даже как поэт все
высчитывал, вымеривал, выглядывал и порою в стихах угадывал больше, чем в
трактатах (пример - его знаменитая картина солнечных протуберанцев). Но
космос у него был безжизненный, ледяной и огненный. Когда же Державин
поднимался туда же - в мир бесконечно больших величин, перед ним открывался
совершенно иной космос - глубоко человечный, одухотворенный, не отрешенный
от нас на миллиарды верст, а простирающийся от неподвижных звезд до души
человеческой. "Я в прахе телом истлеваю, умом громам повелеваю. Я - червь, я
- раб, я - царь, я - бог". Ломоносов так никогда бы не сказал. Эта
великолепная диалектика просто не пришла бы ему в голову. Державин писал и о
смерти. Страшно писал. Очень достоверно и так страшно, как вряд ли кто-то
писал не только до него, но и после. И все-таки тягостного чувства после
этих стихов его не остается. Это чистейшая поэзия, и она побеждает все...
Даже ужас смерти. Он был косноязычен, этот величайший лирик века, но когда
он говорил о сложнейших вещах и понятиях, его всегда понимали все. Во время
моего детства любимым анекдотом в учебниках словесности было то, что стихи
Державина китайский император приказал написать на стенах своего дворца. Так
вот разве такой поэт мог долго выносить с собой рядом неудачливого
авантюриста, безжалостного усмирителя, просто заплечных дел мастера? Совесть
- орудие производства писателя. Нет у него этого орудия - и ничего у него
нет. Вся художественная ткань крошится и сыплется при первом прикосновении.
Все это я понимал, но как написать об этом - не знал, и бросил роман на
первой части. Однако, это совсем не значило, что я сразу же сдался! Нет,
куда там! Все, что положено настоящему писателю: все муки творчества,
бессонные ночи, вечно возбужденное и раздраженное до болезненности
состояние, все симптомы отравления словом, вплоть до безнадежности и
неуважения к себе - все это я пережил с величайшей остротой. Мне и сейчас
неприятно вспоминать об этих днях. Главное - я никогда не думал, что проза -
обыкновенная "смирная проза" - так невероятно трудна и упряма. В мою
бытность на высших литературных курсах в ходу была фраза француза Альбаля из
самоучителя для начинающих (прекрасная книга! Совсем не то, что бойкие
пособия на эту же тему Г. Шенгели, А. Крайского, Я. Абрамовича):
"Ты хочешь сказать, что ночью шел дождь, - ну вот и напиши: "Ночью
прошел дождь"... Это казалось мне такой бесспорной истиной, что я не
сомневался: - сяду, начну писать - и пошло у меня, пошло... Месяц, два - и
готов роман. Именно поэтому, презирая легкость задачи, я и не брался за
прозу - она-то, мол, никуда от меня не уйдет. Иное дело стихи. В ту пору
стихи писали все мои сокурсники. Бешено, запойно, дерзко. Тут требовалось
одно - четко знать, к кому, к какой аудитории ты обращаешься. Ибо одна
аудитория была у пролетарских поэтов - Демьяна Бедного, Полетаева, Жарова,