"Юрий Домбровский. Деревянный дом на улице Гоголя" - читать интересную книгу автора

никого не было, где-то далеко скрипел колодец да заливались собаки: город в
эти годы затихал рано, с темнотой. Возле меня по обочине мостовой безмолвно
несся вздувшийся к ночи арык. Везде стоял тонкий сладкий настой цветущих
деревьев. Пахло еще теплой сырой землей, мощными усадебными мальвами (я
среди десятка запахов различал этот сухой жестковатый аромат), остывающим
камнем, водой. Улица, которой я шел, была длинной и такой стремительно
прямой, словно ее одним взмахом прочертили по линейке (так оно вообще-то и
было). Она тянулась через весь город от Головного арыка до старинного
торгового тракта - Ташкентской аллеи. По всему этому пространству стояли и
лежали многотонные щербастые глыбы - желтые, белые, черные, фиолетовые,
некоторые чуть не с целый деревянный дом. Лет двадцать тому назад по этой
магистрали полз с гор поток жидкой грязи и волок за собой эти громадины.
Они, как ядра, ухали в стены, рушили и стирали в порошок глинобитные заборы,
срывали с фундаментов, переворачивали и катили деревянные дома, ломали в
щепу деревья.
Идти было далеко, я устал и опустился на одну из таких глыбин. Уже
почти совсем смеркалось, фонарей в ту пору в городе было мало, а здесь и
вообще их не было - только светились номера домов да пестрые занавески на
окнах. Этот дальний конец города полностью сохранял еще в ту пору облик
казачьей станицы начала века. Строенья стояли на нем одноэтажные,
глинобитные, с тяжелыми, как плаха, ставнями. Зато заплоты были низкими, до
плеч. Кто-то, видно, из здешних, прошел рядом, чуть не задел меня. Потом
круто повернулся, встал, постоял, зажег спичку, будто чтоб прикурить, но
взглянул и прошел. А я сидел и думал. "Да, - тяжко ворочалось у меня в
голове, - за пыльными стеклами! За стеклами может быть - исторический же
роман, должна же сохраняться какая-то дистанция времени, - но почему же
все-таки за пыльными?" Ведь я ясно представлял себе все, о чем пишу: зимнюю
дорогу, снег, безлюдье, "только версты полосаты попадаются одне", его
верхом. Как он въезжает в родную Казань в первый день Рождества. На нем
нагольный мужицкий тулуп, а из-под тулупа торчит офицерская шпага (купил у
мужика в Москве за 3 рубля). И эту встречу генерала Бибикова с ним в зале
кинутого губернаторского дома. Генерал вышел из спальни, величественный,
строгий, милостивый. Поздоровался, уселся в кресло и поручика усадил.
Поглядел внимательно. Ничего. Хорош. Высок, худощав, белокур, востроглаз, а
с мороза еще нежно-розово-бел и весь опутан сеткой нежных золотых веснушек.
Заговорили. Генерал спросил что-то о здешних делах. Но не чрезмерно быстро,
не так, как, например, рапортуют на смотру, когда слова так и отлетают от
зубов, нет, с некоторым все-таки достойным замедлением и раздумьем. Генералу
это тоже понравилось. Вот вымуштрован, подтянут, но светскости не потерял и
за словом в карман не лезет тоже. А главное - отвечает с пониманием, видно,
что все тут знает, во всем разбирается и, если прикажут, то пойдет на все.
Ну что же? Это и есть сейчас главное. Надо испробовать. По справкам
оказывается, что у его матушки Феклы Андреевны где-то здесь домишко в
Татарской слободе. Богатые и родовитые там не живут, конечно. Но, по чести
говоря, что из себя представляет эта самая казанская знать? Нет, государи
мои хорошие, увольте, увольте! Худородные-то, они, я вам скажу, лучше - они
покорнее, исполнительнее и без всякого завирательства. Этот же тут и
родился. Надо потом его легонько пощупать, небось, в отрочестве с кем-нибудь
из этой сволоты (а у вора сейчас и купцы, и попы, и чернецы, и чиновники, и
черт его знает кто еще) в орел-решку играл. Он тут каждого должен знать.