"Чарльз Диккенс. Путешественник не по торговым делам" - читать интересную книгу автора

молитвенник и сделал надпись на нем, он, вероятно, за нею ухаживал. Но если
Джейн любила молодого Даугейта, почему она оставила здесь молитвенник и не
вспомнила о нем перед смертью? Быть может, у этого шаткого алтаря, перед
отсыревшими заповедями она, Компорт, отдала свою руку ему, Даугейту, вся
светясь юной надеждой и счастьем, и, быть может, со временем этот брак
оказался совсем не таким удачным, как она ожидала?
Начало службы выводит меня из задумчивости. Я обнаруживаю, к своему
изумлению, что все это время мне в нос, в глаза, в горло забивалась и
продолжает забиваться какая-то крепкая невидимая смесь вроде нюхательного
табака. Я моргаю, чихаю и кашляю. Причетник чихает; священник моргает;
невидимый органист чихает, кашляет и, по всей вероятности, моргает; все наше
маленькое собрание чихает, моргает и кашляет. Смесь, видимо, состоит из
частиц разлагающихся циновок, дерева, сукна, камня, железа, земли и чего-то
еще. Не останки ли мертвых сограждан, что покоятся в склепах под полом,
составляют это "что-то еще"? Это непререкаемо как смерть! Мало того что в
этот сырой и холодный февральский день мы всю проповедь чихаем и кашляем
останками наших мертвых сограждан; они еще забрались в чрево органа и чуть
не задушили его. Мы топаем ногами, чтобы согреться, и останки наших мертвых
сограждан поднимаются вверх тяжелыми клубами пыли. Они прилепились к стенам,
они лежат порошком на резонаторе над головой у священника и, когда сюда
проникает порыв ветра, сыплются ему на голову.
На первый раз обилие нюхательного табаку, состоящего из компортской
ветви семейства Даугейтов и других семей и их ветвей, вызвало у меня
омерзение столь сильное, что я обращал очень мало внимания на службу,
бежавшую унылой мелкой рысцой, на бойкого причетника, пытающегося
подстрекнуть нас к тому, чтобы во время исполнения псалма мы взяли
ноту-другую, на прихожанок с галереи, с наслаждением визжащих дуэтом, в
котором не было ни складу, ни ладу, и на белесо-коричневого человека,
закрывшего за проповедником дверцу кафедры и так старательно запершего ее,
словно проповедник был опасным хищным зверем. Однако в следующее воскресенье
я предпринял новую вылазку, и, обнаружив, что, избегая своих мертвых
сограждан, я, пожалуй, лишу себя возможности продолжать изучение церквей
Сити, я скоро к ним привык.
Еще одно воскресенье.
Послушав опять трезвон, призывавший меня, как призывал он людей сто лет
назад, одновременно в разные стороны, я останавливаю свой выбор на церкви,
расположенной в стороне от других, на углу, куда сходится несколько улочек,
- уродливой церквушке времен королевы Анны *, размером поменьше, чем
предыдущая. Нас, прихожан, целых четырнадцать человек, не считая заморенной
школы для бедных, усохшей до четырех мальчиков и двух девочек,
расположившейся на галерее. В одном из притворов лежат приношения - караваи
хлеба, и, входя в церковь, я вижу, как заморенный церковный сторож, от
которого осталась одна только униформа, пожирает их глазами за себя и за
свою семью. Тут же присутствует заморенный причетник в коричневом парике;
заморенные окна и двери заложены кирпичом; требники покрыты грязью; подушки
на кафедре протерлись, и вся церковная утварь находится в весьма жалком и
заморенном состоянии. В церкви собралось трое старушек (ходят сюда
постоянно), двое влюбленных (попали сюда случайно), двое торговцев - один с
женой, другой без жены, тетка с племянником, опять-таки две девицы (подобных
двух девиц, одетых специально для церкви так, чтоб все части одежды, которым