"Ю.Давыдов. Шхуна "Константин" " - читать интересную книгу автора

Томашем по-польски. Оба при этом, хотя и по разным причинам, испытывали
потаенную радость. Томаша неприметно, исподволь, от одних лишь звуков родной
речи охватывала сладкая грусть, как бывает, когда в дальней дороге заслышишь
вечерний благовест. А Шевченко независимо от смысла и течения беседы не то
чтобы видел, а как бы ощущал, как ощущаешь дуновение ветра, облик Дуси
Гусиковской, чернобровой ласковой швеи из "достославного града Вильны",
Дуси, которая любила Тараса и которая научила его изъясняться по-польски.
Но сейчас, на берегу, глядя, как обсыхает под солнцем обломок черного
камня, Шевченко заговорил по-русски. Заговорил он по-русски, должно быть,
оттого, что так ему все же легче было растолковать свои мысли.
Он тоже, как вчера Бутаков, стал говорить о пароходах. Явятся тут
пароходы, на богом забытом Арале, и чугунка загудит в степях, и это все куда
как хорошо. Нет, не о купечестве у него думка, не о лабазном счастье, совсем
о другом... Давно уж, когда был он еще учеником Брюллова, отправились они
как-то с Карлом Павловичем на праздник в Петергоф. Ехали. Искры, дым, стук,
и никакой красоты не видел он в пароходике, взирал на пего, чумазого, с
презрением, а любовался парусами да яхтами, что ходили по заливу белыми
лебедушками. Ну, а теперь он не так мыслит, совсем не гак Пароходы, чугунки,
все машинное представляется ему огромным, глухо ревущим чудовищем с
раскрытой пастью. Раскрыта она, огненная эта пасть, и готова поглотить
престолы, короны, помещиков.
- Верю, Хома, - творил он, пристально глядя на море, - крепко верю:
энциклопедисты начали, а фультоны, уатты - довершат. Будет так, друже,
непременно будет...
Вернера поразило его лицо - лобастое, мужицкое, бородатое, оно было в
ту минуту, как у одного из апостолов на картине Дюрера, пророческое и
суровое.
Черный камень обсох. Плеснула волна посильнее прежних, отбежала, и на
черном камне вспыхнули новые зодиак"...
Поднялись и пошли лукоморьем, расстянувшись цепочкой: Вернер с
Шевченко, пятеро матросов.
Слепило солнце, наваливало тяжелое, знойно-соленое дыхание моря, под
сапогами сухим сургучом потрескивали pакушки.
Верст пять прошли, свернули в сторону. Шорох моря отодвинулся, как бы
короче стал, постепенно сменяясь все более явственным струнным звоном
кузнечиков. Гуще и чаще проступали солончаковые пятна. Оглянувшись, еще
можно было видеть море, ровное и плоское, словно в корыто налитое. А потом
оно скрылось.
Ни там, на бугре, ни дорогой Вернер ничего не сказал Шевченко.
Самолюбие Томаша было задело. Как же это он сам не додумался до столь
очевидной очевидности? Как же это он, бывший студент-технолог, изучавший в
Варшаве механику и математику, химию и физику, не додумался до того, что
машины не просто облегчают человеческий труд, но приближают дни торжества и
возмездия? А вот Тарас Григорьевич додумался! Живописец и стихотворец,
который вряд ли отличит шестерню от шатуна и не ведает, с чем едят бином
Ньютона, додумался! Должно быть, и вправду боги наделяют поэтов даром
провидцев...
Вернер вспомнил о "катехизисе": все, что нынче сказал Тарас, следовало
занести в "катехизис". Заветная тетрадь... В злую минуту, в едкий час
невольничьей тоски Вернер перечитывал записанное в "катехизис". Тетрадь эту