"Юрий Владимирович Давыдов. На шхуне" - читать интересную книгу автора

занимались дальние горизонты. И дымчато повисал над биваками месяц, похожий
на клок овечьей шерсти.
Сотни верст - и все степью. В траве проглядывали пески, как лысины, и
пятна солончаков, как стригущий лишай. Никого не заботил походный порядок.
О, как точно расписали его в штабе Отдельного Оренбургского корпуса. А тут
верблюды перемешались с конями, пехотинцы с казаками, телеги с пушками.
Тухла вода в бочках, дохли лошади.
Но - "Я теперь веселый".
Когда выходишь за ворота тюрьмы, ощущаешь кружащую голову легкость. Не
разумом поначалу, но затылком, лопатками, будто утратил вес, будто вот-вот
взлетишь. Еще годы и годы солдатчины, никуда не денешься от ярма. Но не об
этом он думал в пути. Он был в движении, у него была цель. Он шел пустыней,
под лютым солнцем, но движение это не определялось шагистикой, выделыванием
ружейных артикулов. Он шел сквозь пекло, но шел к живописи. Ради нее можно
пройти все пустыни мира.
Шевченко шагал в толпе небритых угрюмых солдат. Подсаживался на телеги
к молчаливым башкирам. Ехал верхом. Лошадь ему любезно одалживал Макшеев,
двадцатишестилетний штабс-капитан, выпускник военной академии.
В среде петербургских офицеров с гуманным, как тогда говорили,
направлением ума (а Макшеев причислял себя к ним) сочувственно отзывались об
авторе "Кобзаря" и ученике великого Брюллова. Слыхал штабс-капитан и о
тайном киевском обществе, в котором состоял Шевченко; и о приговоре,
утвержденном государем. Столь жесткой меры Макшеев не одобрял. Однако в
Оренбурге, когда думали-гадали, зачислять ли Шевченко в ученую экспедицию,
штабс-капитан благоразумия ради помалкивал. Теперь, когда дело было решено,
чему он искренне радовался, ему хотелось порадеть ссыльному.
Штабс-капитан предложил Шевченко стол и кров. Это было заманчиво -
"академик" располагал собственной кибиткой и собственным запасом
продовольствия. Но Шевченко согласился не сразу, офицеров он не любил.
Макшеев рассчитывал на благодарность, отчужденность Шевченко его задела. Он,
однако, повторил приглашение, и Тарас Григорьевич, полагая, что "академик"
Макшеев все же не чета гарнизонной "офицерии", воспользовался и кибиткой и
провизией.
Вместе одолели они полторы тысячи верст степью и пустыней, вместе
зажили в Раиме. А вчера лейтенант Бутаков приказал перебираться на шхуну, и
раимскому житью подходил конец.

3

У каждой реки свой нрав. Язычница Конго долго теснит прозелень
Атлантики; северянка Макензи с индейским презрением плюет ржавой пеной на
льдины Полярного океана; Сыр-Дарья угасает в Аральском море равнодушно, как
умирающий магометанин.
Бурая полоса сыр-дарьинской воды - она богата илом, подобно священному
Гангу, - далеко простирается в море. Широкая, густая, почти кофейная полоса
эта истончается постепенно. Когда держишь в море из устья Сыр-Дарьи, за
кормою судна ложится светлый коридор. А впереди по курсу ликует аральская
синь. Встречи с нею ждешь, знаешь, что встреча будет, непременно будет, но
переход рубежа всегда внезапный, и, перегнувшись за борт, вдруг видишь, что
коричневых вод уже нет, а есть волны, как бутылочное стекло, насквозь, до