"Георгий Адамович. Мои встречи с Анной Ахматовой " - читать интересную книгу автора

Душа расковывает недра...

Не знаю, воспроизведен ли этот текст по одному из прежних изданий. Но
слышал я эти стихи в чтении автора много раз, и в памяти моей твердо
запечатлелось "Зовущий голос", а не "зловещий". Да и ничего зловещего в
голосе Ахматовой не было, и не мог бы Мандельштам этого о ней сказать. Кроме
того, не "Душа расковывает недра", а, конечно, "Души расковывает недра").
После революции все в нашем быту изменилось. Правда, не сразу. Сначала
казалось, что политический переворот на частной жизни отразиться не
должен, - но длились эти иллюзии не долго. Впрочем, все это достаточно
известно и рассказывать об этом не к чему. Ахматова с Гумилевым развелась,
существование Первого Цеха поэтов прекратилось, "Бродячая собака" была
закрыта, и на смену ей, хотя и не заменив ее, возник "Привал комедиантов" в
доме Добычиной на Марсовом поле, где сначала бывал Савинков, военный
губернатор столицы, а потом зачастил Луначарский, другая высокая особа. Умер
Блок, был арестован и расстрелян Гумилев. Времена настали трудные, темные,
голодные. Моя семья, по каким-то фантастическим латвийским паспортам, уехала
за границу, а я провел почти два года в Новоржеве, - пушкинском "моем
Новоржеве", - изредка наезжая в Петербург. С Анной Андреевной виделся я
реже, чем прежде, - и ни одна из этих встреч отчетливо мне не запомнилась,
кроме самой последней.
Было это в годы нэпа. В Доме искусств на Мойке был какой-то многолюдный
вечер, - не то музыка, не то чтение одного из "серапионовцев", - по
окончании которого все расселись группами за маленькими столиками. Водка,
закуски, пирожки, торты: после первых революционных лет - настоящее
пиршество. Анна Андреевна сидела с друзьями вдалеке от меня, в другом конце
зала. Аким Волынский, зная, что я люблю балет, руками показывал мне, как
должны делаться "фуэтэ" и как возмутительно небрежно сделала их вчера или
третьего дня в "Лебедином озере" приезжая из Москвы балерина. Было поздно.
Бутылка водки на нашем столе была уже почти опорожнена.
Я увидел, что Ахматова встала и, по-видимому, собирается уходить. Та же
шаль на худых плечах, тот же грустный и спокойный взгляд, тот же
единственный облик... Не дослушав хореографического монолога с цитатами из
Платона и Шопенгауэра, я не без труда пробрался между тесно составленными
столиками, подошел к Анне Андреевне и торопливо, вероятно, даже чуть-чуть
лихорадочно, стал ей говорить о ней, - не о ее стихах, а о ее внешности. Не
знаю, ошибся ли я тогда, но мне показалось, что было это ей скорей приятно.
Она ласково улыбнулась, протянула мне руку и, наклонясь, будто поверяя
что-то такое, что надо бы скрыть от других, вполголоса сказала:
- Стара собака становится...
Передавая чужие слова на расстоянии нескольких десятков лет, передаешь
их поневоле приблизительно, сохраняя лишь общий смысл. Но эту "собаку" я
запомнил вполне точно. Почему она так себя назвала? Вспомнила, может быть,
письма Чехова к жене? Или что-нибудь другое? Не знаю. Но это были последние
слова, которые я слышал от Ахматовой в России. Вскоре после этого вечера я
уехал в Ниццу, к своим, рассчитывая вернуться не позже как через полгода.
Прошло, однако, около тридцати лет. Мысли о возвращении я давно
оставил. Имя Ахматовой мелькало в печати все реже, слухов о ней доходило
мало. После войны появился грубейший и глупейший ждановский доклад, о ней и
о Зощенко, - и за участь Ахматовой стало страшно. Никто ничего о ней не