"Георгий Адамович. Дополнения к "Комментариям"" - читать интересную книгу автора

неотъемлемый его "патент на благородство", гораздо более значительный, чем
решили бы те, кто отнес бы это свойство к одной лишь области стилистической.
Кое в чём, и кое в чём очень важном, Бунин вернее и глубже прав, чем Блок,
вернее и глубже прав, чем Достоевский, не говоря уже о Пастернаке. "Доктора
Живаго" он прочесть не успел, но зная его привычку делать на полях
критические замечания, помня некоторые его лаконические отметки с твёрдым,
властным восклицательным знаком в подтверждение оценки, я мысленно
представляю себе, чем оказался бы на полях испещрен пастернаковский роман.
Но чувство фальши неразрывно связано с отказом от творческого риска, -
хотя снова надо бы тут сослаться на Толстого и Пушкина как на два наших
верховных исключения из общего правила. В творчестве Бунина нет срыва, но
нет в нём срыва вернее всего потому, что нет препятствий, которые надо было
преодолеть. В творчестве этом нет борьбы. Под восхитительно раскрашенной
поверхностью в нем ничего не происходит. Если бы восстановить внутреннюю
биографию Толстого, или хотя бы только Блока, обнаружится драма с начальными
данными, развитием и заключением. "Чтобы по бледным заревам искусства узнали
жизни гибельный пожар" - писал Блок, и если даже не обязательно, чтобы всё
кончилось пожаром, возможность его скрыта во всём самом великом, что было
людьми создано. В идеальном, "сублимированном" плане, всё написанное
Буниным - это "Война и мир", но без "Исповеди" или "Воскресения", которые
"Войну и мир" с исключительной силой не только оттенили, а и углубили.
Бунин - превосходный, великолепный, чудесный писатель, но как будто не
подозревающий о возможности животворящей личной заинтересованности в том, на
что обречено человечество, и вместо тог предпочитающий услаждать и
очаровывать его. Правда, иногда и волновать, но и тут держась в раз навсегда
установленных рамках.
Правильно ли было бы сказать, что "Жизнь Арсеньева", при всём её
стилистическом блеске, книга чуть-чуть пресная? Не уверен: пожалуй,
чуть-чуть слишком ровная, гладкая - было бы справедливее. Когда-то Ходасевич
в обманчиво-хвалебной статье, вскользь, мимоходом, заметил: "На кладбище ему
грустно, на балу ему весело", - и Бунин сразу понял, как это
вкрадчиво-язвительно и как зло. Два или три раза, на расстоянии нескольких
месяцев, он повторил мне эту фразу, бледнея от ярости. Но Ходасевич сказал,
может быть, самое меткое, что о Бунине вообще было сказано, - конечно, лишь
в дополнение ко вполне заслуженным панегирикам и восторгам.
Бунин после смерти вернулся в ту Россию, с которой настоящей тяжбы
никогда у него не было. Его и приняли там как сына, лишь случайно -
блудного. После долгой разлуки его узнали без труда и беспокойства: им там,
в возрождающейся России, её смешными и скучными литературными успехами, с
литературными институтами, кружками, "учёбой", со стремлением "овладеть
мастерством ведения рассказа", со студийной "работой над эпитетом" и прочим,
и прочим, прочим в том же роде, им так тоже на кладбище грустно, а на балу
весело. Негодовать тут не на что, издеваться решительно не над чем.
Иронический оттенок только что написанной мною фразы, сознаюсь, неуместен.
Но опять, когда вспоминаешь, что Бунин, один из своего поколения, устоял
перед соблазном декадентства, праведно возмущаясь его вздорной оболочкой, но
не праведно окарикатурив его таинственную сущность, опять хочется с
удивлением отметить, что линии рисунка сходятся и что в нём есть
закономерность.