"Георгий Адамович. Дополнения к "Комментариям"" - читать интересную книгу автора

решится с ним спорить, - в чем дело? И почему содрогается он, рассказывая о
евреях с плачущей скрипкой в руке? Подумав, я вспомнил: он верит в Бога, он
не сомневается ни в чем, - в сущности он даже не верит, - не то слово, - он
знает, что Бог есть, что церковь во всем права, это тоже для него "не
подлежит пересмотру"".. И сразу все стало ясно. Ну, конечно, о чем же тогда
плакать, и не кощунственно <ли> в безнадежности своей звучит тристановский
рожок, если главное известно - и решено положительно, - если отпадает
единственная и вечная причина всей человеческой тоски, и в будущем не тьма,
а одни только желаннейшие соединения, слияния, одна только полнота. Не от
теперешних же, не от здешних несчастий плачет человек, не от какой-нибудь
житейской неудачи изнывает скрипка в руках бывшего гомельского аптекаря, а
бессознательно от тамошней неизвестности, от предчувствия, лопуха на могиле,
от "стенки смерти", которую ничем не пробить. "И в ночь идет, и плачет
уходя". О непробиваемой ничем, никак, никогда, стенке вспоминает
тристановский рожок, обещая и обманывая, утешая и безжалостно рассеивая
иллюзии... И конечно, для счастливых "божьих детей" это звуки ненужные,
чуждые, греховные.
У них иной строй, иной тон, - иной мир, даже. Только как же решаются
они со своей недоступной, надменной высоты осуждать бедных гомельских и
житомирских скрипачей, и всех вообще, обойденных, не виновных в своей
отверженности, в неумении верить и знать? Плачущие скрипки по-своему это
неумение искупают.

* * *

Когда человек слышит: "а есть а", он почти всегда, невольно, не отдавая
себе отчета хочет сказать: "Нет, а есть б...". Так возникают разговоры, и
думается "дух противоречия" есть одно из неискоренимых человеческих свойств.
Дело, по-видимому, в том, что "а" никогда не бывает вполне "а", что во
всяком нашем отвлеченном суждении есть приблизительность, есть - по
Тютчеву - ложь. Слыша и чувствуя это, человек стремится исправить ошибку, и
сам того не видя, делает ошибку еще большую. Но согласиться с предложенным
суждением он действительно почти никогда не может.

* * *

Ницшевское замечание о "писании кровью" - как оно ни опошлено, -
сохраняет все-таки всю свою глубину и всю силу.
Даже больше, - это непреложный закон всякого творчества; и если
Владимир Соловьев со всем своим умом и талантом так померк для нас теперь,
то именно поэтому: нет крови, одни только чернила. Нельзя за это упрекать,
но нельзя этого и исправить. Ум ведь неотделим в подлинно живом существе от
сердца или воли, и совершенно так же в подлинном живом литературном
творчестве мысль связывается с интонацией и внутренним ходом каждой фразы:
"Книга написана прекрасным, образным (или еще лучше: "сочным") языком" -
есть великий абсурд, если речь идёт о настоящей литературе. И когда
привыкнешь читать писанное кровью - Толстого, Розанова или Блока - то
становится невозможно чтение "просто статьи", "просто стихов", как бы они
блестящи ни были. Ничему в них не веришь. Написано чернилами - обращено
только к рассудку: всё остальное в человеке недоумевает.