"Георгий Адамович. Оправдание черновиков" - читать интересную книгу автора

мало-помалу, от отказа к отказу, от уступки к уступке, Запад, и Франция в
особенности, дошли до крайнего решения: до разрыва логической связи слов, а
заодно и до пренебрежения ко всем, будто бы чисто внешним отличиям стиха от
прозы. Создан особый, будто бы именно поэтический речевой склад, у каждого
автора, конечно, различный, но неизменно свободный от последовательности и
благодаря безудержной, иногда безумной образности будто бы способный
передать от сознания к сознанию то, что обычной речью было бы искажено. Что
же, в иных, исключительных случаях передача может быть и осуществлена! Есть
леденящее величие в поэзии Малларме. Но гораздо чаще нарочитая бессвязность
превращается в набор слов, вызывающий скуку и недоумение. Тоже "руки
опускаются": начинаешь читать, заставляешь себя вчитываться, а в конце
концов отбрасываешь книгу, в которой кроме вывернутой наизнанку, но
по-прежнему постылой риторики нет ничего.
Нас упрекают в отсталости, в нежелании или неспособности следовать
новым, смелым, передовым западным литературным течениям. Дай нам Бог сил
устоять перед этим соблазном! Рифма - не украшение, как и размер - не аркан,
мешающий свободному дыханию, как и внутренняя перекличка звуков - не забава.
Не забава и метрическая расстановка слов, с чувством особой тяжести в том из
них, которое поставлено на нужном, незаменимом месте. Не забава и подчинение
размеру со внутренними глухими подрывами его монотонности. Русский поэт
давно знает, что "мысль изречённая есть ложь", пусть и не всякая мысль.
Именно ради избавления от лжи он ищет помощи и как бы творческого
сотрудничества в рифме, в повторяющемся напеве, в согласии или раздоре
звуков. Мыслью, непосредственной, первичной смысловой внятностью он не
жертвует, ею не к чему и незачем жертвовать. Жертва - слабость, снисхождение
к самому себе. Но, порой мучительно наталкиваясь в повседневной речи на
какую-то стену, он чувствует, что уснащая ту же речь мнимыми "украшениями",
он её возвышает, обогащает, он что-то к ней добавляет.
"Выхожу один я на дорогу" вовсе не то же самое, что "На дорогу я выхожу
один". "Онегин, я тогда моложе, я лучше, кажется, была" вовсе не то же
самое, что "Тогда я была, Онегин, моложе и, кажется, была лучше", хотя
трудно было бы объяснить, в чём, собственно говоря, разница. Но только
глухой этой разницы не уловит, только безнадежный тупица станет ее отрицать.
Таинственное обогащение дословного смысла скрыто, и должно скрытым остаться.
Тайне навязчивой, показной грош цена, как и грош цена назойливо-поэтическому
набору метафор. Замечательно, кстати, что в русской поэзии, от Пушкина до
Блока, всегда чувствовалось отталкивание от метафор, от образности.
Замечательно, что в некоторых чудеснейших русских стихотворениях, -
например, в "Я вас любил" Пушкина, сначала как будто бледноватом, даже
вялом, но с истинно чудесной интонацией заключительной строки, или в "Мой
дар убог" Баратынского, - замечательно, что в них нет ни одной метафоры. Ни
одной. Стилистически речь проста и бедна. Но как в самой простенькой
моцартовской мелодии остается и что-то неуловимое.

* * *

Когда-то в "Цехе" Гумилев, говоря о новаторстве, сравнил поэтов с
коллекционерами марок.
- Настоящий коллекционер иногда годами ищет недостающую в его собрании
марку, обменивает одну на другую ради пополнения такого-то отдела