"Георгий Адамович. Наши поэты: Георгий Иванов, Ирина Одоевцева" - читать интересную книгу автора

подлинный отклик, то вовсе не только по своим чисто литературным
достоинствам. Нет, они задели одну из тем нашего века в особом, русском ее
преломлении, они внушены веком и всеми его чудовищными перетасовками, пусть
и предлагают к нему комментарий, который не для всех приемлем, а иных и
раздражает. В той же статье Романа Гуля, о которой я упомянул, приведено
заявление человека, стоящего - как пояснил Гуль - "на педагогических
позициях Белинского и Михайловского". Он говорил об Иванове: "Мне хочется
его приговорить к лишению всех прав состояния и, может быть, даже отправить
в некий дом предварительного заключения". Собеседник Гуля, разумеется,
шутил. Но, по существу, подобная реакция не удивительна, и было бы
удивительнее, если бы поэзия Иванова последних лет, рядом с восторженным ее
признанием, никого не отталкивала.
Люди живут, или стараются жить как обычно: организуют разного рода
союзы, ходят на заседания, издают программы по земскому самоуправлению в
будущей России или устраивают бриджевые конкурсы, да, порой и в тех
условиях, где надежды должны бы полностью смениться воспоминаниями, люди в
большинстве своем отказываются сдаться судьбе. Это не страусовая тактика, о
нет, это - торжество жизненного инстинкта, приспособляющегося к любым формам
существования или даже наспех создающего эти формы, это в целом - нечто
напоминающее тот репейник, о котором рассказано в предисловии к
"Хаджи-Мурату". Да и как знать, может быть, в конце концов придет награда,
придет оправдание усилий и жизненной стойкости? Как знать, в самом деле? Кто
это знает? Кто? Не лучше ли верить, упорствовать, "бороться" или "тянуть
лямку", чем на все махнуть рукой?
Надо ответить: да, лучше, даже если не стоишь на "педагогических
позициях". Но вот является поэт, притом поэт с каким-то Страдивариусом в
руках, и, как будто ни о чем, кроме своего личного горестного опыта, не
рассказывая, превращает все без исключения, что составляет самую ткань
существования, в чепуху, "мировую чепуху", по Блоку. Смущение, волнение
должны были возникнуть в ответ, тем более что музыкальное и стилистическое
"оформление" этого монолога неотразимо. Мировая чепуха преподнесена в нем
поистине обольстительно, и вкрадчиво она пробирается в самую сердцевину
жизни, разъедая ее и отбивая к ней охоту... Но Георгий Иванов, усмехнувшись,
скажет, - и ни о чем другом стихи его не говорят: "Я жить и не собираюсь, по
крайней мере в вашем понимании этого слова! а если вам, господа, тот мир,
который вы изволите называть Божиим, нравится, что же, дело ваше - живите!
Честь и место!"
Что это, в конце концов, "литература"? Здесь, в связи с этой внезапно
мелькнувшей мыслью, могло бы возникнуть возражение более основательное, чем
то, которое внушено педагогической опекой над читателями и писателями. В
самом деле, если все идет к черту, как можно писать стихи? Стихи именно о
том, что все идет к черту? О мировой, непоправимой бессмыслице? Зачем их
писать? На первый взгляд "или-или": если же одно за другим появляются стихи,
отравленные, но прелестные, дело, пожалуй, еще не так страшно. Как будто бы
так! Но художник себе не принадлежит, и, в сущности, тот же недоуменный
вопрос можно было бы предложить еще Блоку, когда он писал, что "нашел весьма
банальной смерть души своей печальной". Объяснение, по-видимому, в том, что
Блок и Георгий Иванов - прежде всего художники, им было бы легче поступить в
согласии с требованиями рассудка, если бы не становились они самими собой
лишь в стихии ритма и образов.