"Георгий Адамович. Наши поэты: Георгий Иванов, Ирина Одоевцева" - читать интересную книгу авторанадеяться, займется будущее. Но по внезапному переходу от образов
декоративных к таким строкам, как "но разве мог бы я, о, посуди сама, в твои глаза взглянуть и не сойти с ума!", всякий догадается, что именно с поэтом происходило. Я не случайно вспомнил из целого ряда ивановских любовных стихов именно эти: "о, посуди сама", - как вспомнил о них Роман Гуль в своей статье 1955 года: пожалуй, ни в каком другом стихотворении ему не удалось с такой же непосредственностью и убедительностью передать и выразить путаницу любви, мучение любви, сплетение со счастьем, т.е. "блаженство и безнадежность", которые в старости, по Тютчеву, может быть, и обостряются до крайности, но по существу друг от друга неотделимы. Несомненно, к этому времени Иванов был уже зрелым мастером, сумевшим найти равновесие между прежней своей изысканностью и свирепствовавшими тогда крайностями противоположными, в стиле "а в морду хошь?", крайностями, которые нередко бывали всего только эстетизмом наизнанку. Он говорил своим языком, теми словами, которые были для него человечески естественны, поняв и почувствовав, что иное отношение к поэзии для нее оскорбительно и ведет к ее предательству. (Анненский утверждал, что поэт должен "выдумать себя". На деле, однако, мало было у нас поэтов менее "выдуманных", чем он. В каждом своем стихотворении, где виден прежде всего он сам, Иннокентий Федорович, филолог, чиновник, мечтатель, западник, которому Рязань или Чухлома все-таки не менее дороги, чем Париж, человек одинаково испуганный и жизнью, и смертью, в каждом своем стихотворении Анненский опровергает свою теорию. Если что-нибудь он действительно "выдумал", то именно ее, и выдумкой она и осталась.) Однако в коротком очерке было бы невозможно рассказать об "эволюции" задачу. Прошлое я затронул лишь потому, что и в нем, в этом прошлом, бывали у Иванова моменты, когда кривая линия, которой схематически можно изобразить развитие всякого творчества, резко взвивалась вверх. Оттого ли, что это были только моменты, оттого ли, что к поэзии у нас, при внешнем, может быть, даже напускном, интересе к ней мало внимания, эти стихи Иванова не были по достоинству оценены. Их мало знают, не очень твердо и помнят. Сейчас, в последние десять-двенадцать лет, он наконец достиг признания подлинного, заслуженного и, кажется, сам этим удивлен. В эти последние годы Иванов нашел новый для себя стиль, который многих поразил. Его стихи "дошли", и действуют они сейчас на читателей глубже и шире, чем когда бы то ни было прежде. Что это за стиль? Я полумеханически, не то по привычке, не то по инерции, задал себе этот критический вопрос, собираясь тут же на него ответить, - и надолго задумался... Ответ дать нелегко. В самой попытке сформулировать его заключен риск упростить, сгладить (жаль, что нет глагола "уплощать", "уплостить", от слова плоский) нечто сложное, болезненное, непрерывно противоречивое и уклончивое. В нашей литературе не было еще стихов, где о крушении всех возможных человеческих надежд было бы рассказано с таким своеобразием и очевидностью, даже с такой настойчивостью, с отказом от всяческих экранов или "снов золотых". И не только о крушении, а и о чем-то вроде гоголевского "над кем смеетесь? над собой смеетесь!", что придает ивановской поэзии ее особый оттенок и выводит ее за пределы "дневника", как Иванов сам ее теперь определяет; может быть, это и дневник, но дневник, в котором личное сцеплено с общим и даже общественным. Думаю, что если стихи эти нашли сейчас |
|
|