"Георгий Адамович. Невозможность поэзии. Избранные эссе 50-х годов" - читать интересную книгу автора

первых порах. Одно дело - читать иностранные книги, сидя у себя дома,
другое - оказаться лицом к лицу с тем, что книги эти питает, одушевляет и
оправдывает.
Нас смутили резкие различия между устремлениями нашими и французскими,
различия и формальные и волевые. Как бы ни была в основной сущности своей
литература французская чужда литературе русской, Франция в наших глазах
полностью сохраняла свой престиж, тем более что в передовых петербургских
эстетических кружках о ней и не говорили иначе, как в тоне грибоедовских
княжон: "нет в мире лучше края". Нашлись и в эмиграции люди, у которых в
Париже закружились головы, и, захлебываясь, они толковали о местных
ошеломляющих поэтических открытиях и достижениях, вплоть до рифмованных
анекдотов Жака Превера (впрочем, даже и не рифмованных). Для них,
разумеется, мы были отсталыми провинциалами.
О Превере говорить всерьез не стоит, к слову пришлось, я его и назвал.
Но бесспорно, французская поэзия, даже в теперешнем состоянии, - явление
замечательное и значительное, и действительно, лишь отсталый провинциал
способен это отрицать. Не впадая, однако, ни в западническое раболепие, ни в
славянофильское бахвальство, следует сказать, что поэзии русской - если не
склонна она отречься от самой себя - у нее почти нечему учиться, отчасти
потому, что культурный возраст наш другой, отчасти по причинам внутренним.
Во Франции, да и вообще на Западе, поэзия давно уже отказалась от
надежд и от веры не в каком-либо религиозном значении слова, а в другом,
впрочем, почти столь же основном и глубоком, что и толкает некоторых поэтов
к "ангажированию", ко "включению" в текущие, преимущественно политические
заботы: все, что угодно, лучше в их ощущении, нежели игра без цели и смысла.
Поэзия во Франции более или менее откровенно ставит знак равенства между
собой и мечтанием, и особенно это стало ясно у Малларме со всеми его
последователями: "le rкve" - слово - ключ к его творчеству. Но мечта никуда
не ведет, кроме разбитого корыта в конце каких угодно феерических блужданий
и вопроса: только и всего? - после исчезновения обольщений. Вероятно, именно
поэтому французская поэзия легко отбросила логический ход речи, предпочитая
развитие стихотворения по ассоциации образов или даже еще более причудливым
законам: ей при этом не приходилось отбрасывать что-либо другое, бесконечно
более существенное, чем тот или иной литературный прием. Имеет, правда,
значение и то, что Франция, отечество рационализма, от разума и
рассудочности устала: слишком долго она ничего, кроме разума, не признавала,
и когда при его же благосклонном посредничестве стали обнаруживаться его
границы, она не без злорадства попросила обанкротившегося зазнайку удалиться
из области, где ему действительно нечего было делать. "Des roses sur le
nйant", то есть закроем глаза, глядеть в лицо истине слишком страшно. Да и
"что есть истина?"
Для русской поэзии вопрос этот - об истине - существовал тоже,
существовал всегда. Но он не имел в ней позднеримского,
насмешливо-скептического оттенка. У Блока, например, все обращено к тому,
чтобы неуловимую эту "истину" уловить и из поэзии сделать важнейшее
человеческое дело, привести ее к великому торжеству: к тому, что символисты
называли "преображением мира". Да, слово призрачно, оно больше обещает, чем
способно дать, и я не уверен, что "преображение мира" вообще что-либо
значит. Но при зыбкости цели показательно было стремление: не загонять
поэзию в тупик "снов золотых", бесконтрольно и беспрепятственно