"Георгий Адамович. Невозможность поэзии. Избранные эссе 50-х годов" - читать интересную книгу автора

третья, и последнее слово останется в конце концов за тем, кому спор этот
доставляет удовольствие. А если ответить честно, надо бы сказать: не знаю
точно. "Мы" - три-четыре человека, еще бывшие петербуржцами в то время,
когда в Петербурге умер Блок, позднее обосновавшиеся в Париже; несколько
парижан младших, иного происхождения, у которых с первоначальными "нами"
нашелся общий язык; несколько друзей географически далеких, - словом, то,
что возникло в русской поэзии вокруг "оси" Петербург-Париж, если
воспользоваться терминологией недавнего военного времени... Иногда это
теперь определяется как парижская "нота". К этой "ноте" я имел довольно
близкое отношение, и так как она сейчас уже почти не слышна, хочется
подвести итоги всему, что входило в ее состав. К тому же времена теперь
настают другие, с другими нетерпеливыми голосами, со вниманием и слухом к
другим порывам. Пора, значит, сделать подсчет и перекличку тем, кто остался,
а среди них - как знать? - найдутся, может быть, и незнакомцы уже не
второго, а третьего возрастного призыва: отзовутся ли они на ауканье? Или
надеяться остается лишь на то, что придет много позже, после "лопуха"? Или
обманет даже и это?
В Париже не все сложилось сразу, беспрепятственно, и общего
сотрудничества на первых порах не было. В петербургские трагические
воспоминания вплетались остатки гумилевской, цеховой выучки, очень наивной,
если говорить о сущности поэзии, очень полезной, если ограничиться областью
ремесла. Кто был рядом? Ходасевич, принципиально хмурившийся, напоминавший о
Пушкине и о грамотности "верно, но неинтересно", как отозвался на его
наставления Поплавский. Был воскресный салон Мережковских, с Зинаидой
Николаевной, которая понимала в поэзии все, кроме самих стихов... здесь,
однако, сделаем короткую остановку: если уж названо ее имя, поклонимся
памяти Зинаиды Гиппиус, "единственной", по аттестации Блока! Что было в ней
дорого? Не капризно-декадентский разговор, извивавшийся, как дымок ее
папироски, не разнородно-приперченные ее "штучки" и "словечки", не то даже,
что она писала, а то, чем она была наедине с собой или вдвоем, с глазу на
глаз, без аудитории, для которой надо было играть роль: человек с редчайшими
антеннами, мало творческий, если сказать правду, но с глубокой тоской о
творчестве, позволившей ей с полуслова догадываться о том, что в полные
слова и не уложилось бы. Была еще Марина Цветаева, с которой у нас что-то с
самого начала не клеилось, да так и не склеилось, трудно сказать по чьей
вине. Цветаева была москвичкой, с вызовом петербургскому стилю в каждом
движении и каждом слове: настроить нашу "ноту" в лад ей было невозможно
иначе, как исказив ее. А что были в цветаевских стихах несравненные
строчки - кто же это отрицал? "Как некий херувим...", без всякого
преувеличения. Но взять у нее было нечего. Цветаева была несомненно очень
умна, однако слишком демонстративно умна, слишком по-своему умна, - едва ли
не признак слабости, - и с постоянными "заскоками". Была в ней вечная
институтка, "княжна Джаваха", с "гордо закинутой головкой", разумеется,
"русой" или еще лучше "золотистой", с воображаемой толпой юных поклонников
вокруг: нет, нам это не нравилось! Было в ней, по-видимому, и что-то другое,
очень горестное; к сожалению, оно осталось нам неизвестно.

* * *

Пребывание во Франции не могло не возбудить колебаний, особенно на