"Георгий Адамович. Литературные заметки книга 1 (1928-1931)" - читать интересную книгу автора

было спокойным утверждением, это было скорее заклятием какой-то силы, в
победе над которой уверенности еще не чувствовалось. "Смерти нет!", - но
Иван Ильич, или маленькая княгиня из "Войны и мира", или даже бык на бойне
("Первая ступень") умирают так, что Толстой содрогается от ужаса. И
содрогается читатель. Ни у кого в мировой литературе не было такого чувства
смерти, как у Толстого, и никто, конечно, не нашел для нее таких слов, как
он. Чуть только повеет смертью, Толстой сразу же вырастает.
Мне недавно попались на глаза воспоминания одного французского писателя
о войне. Он рассказывает о первом сражении в августе 1914 года. Вечером
после боя в полуразрушенном крестьянском доме сошлось несколько усталых и
потрясенных всем виденным солдат. Они оказались "интеллигентами" и
разговорились. Единственное, что вспомнилось им в этот вечер - это князь
Андрей, лежащий на Аустерлицком поле. Автор воспоминаний добавляет, что
только этот образ показался тогда как бы "завещанным им всей прошлой
культурой".
Это хорошее мерило.

* * *

В противоположность чувству смерти, у Толстого не было никакого чувства
истории. Его нередко в этом упрекали, доходя даже до обвинения в нигилизме.
Толстой, не задумываясь, ставил Платона Каратаева выше Наполеона; Петр был
для него только спившимся чудовищем; древние греки - "ничтожным, варварским
народцем". Толстой нисколько не интересовался всемирными или национальными
процессами, судьбами народов и цивилизаций - ничем подобным. Все это было
для него суетой сует. "Единое на потребу" этого не касалось.
Здесь надо заметить вот что. Есть два склада людей: одних интересует
человек, других - человечество. Оба интереса легко и часто соединяются на
слабых ступенях развития, на высоких - очень редко. Выдающиеся политики,
экономисты, историки не любят и не умеют разбираться в дебрях индивидуальных
"переживаний", и наоборот, моралисты и психологи не обнаруживают зоркости в
вопросах общественных... Оставим модный спор, что такое религия - частное
дело или не частное, признаем только одно: религия во всяком случае есть
сначала "частное дело", т. е. сначала обращается к отдельному человеку и
только потом, в каких-нибудь далеких своих сомнениях и надеждах, может стать
делом общим. Поэтому души истинно религиозные почти всегда заняты отдельным
личным совершенствованием; только при головном, отвлеченном интересе к
религии можно без труда заниматься всемирно-историческими проблемами, хотя
бы и "в свете веры". Истинно религиозной душе - некогда, не до того; ей
думается - к чему мировые движения, процессы и прогрессы, если каждый
отдельный человек все так же груб и жесток? Она, может быть, и помнит о том,
что общее больше единичного, но раз привязавшись к единичному, не в силах от
него оторваться, и правильно она рассчитывает, что только из хороших единиц
получится хорошее общее.
Толстой был безразличен к истории потому, что видел в ней сплетение
воль и стремлений, направленных на пустые, по его убеждению, цели. В том,
что другие звали "великим" (ненавистное ему "grand", над которым он
издевается в "Войне и мире"), Толстой находил лишь темноту и дикость. Его не
занимали и не волновали ни цели истории, ни успехи Цивилизации. Толстой не
знал даже, есть ли цель, есть ли успехи, - он только верил, что ничего