"Елена Афанасьева. Колодец в небо" - читать интересную книгу автора

Володеньке. Но, желая представать перед поэтическим сообществом в виде
разочарованного в жизни и погруженного в ее физиологизмы и неприятности
циничного человека, розовощекий, здоровый особым южноукраинским здоровьем
своей малой родины Володенька на свою соседку по пансиону старательно не
смотрел. Зато на нее очень даже смотрел другой случайно зашедший на
поэтический вечер человек - Николай Александрович Тенишев, мой отец.
И папочка влюбился - разве в мамочку можно было не влюбиться! Влюбился
без памяти, женился, отказался от наследства, порвал со своей богатой и
родовитой, но не признавшей безродную мамочку тенишевской семьей.
Папа пошел работать в почтовое ведомство, от него получил служебную
квартиру в доме возле арки главного почтамта, в котором я родилась. Вернее,
родилась я 14 сентября 1909 года на другой стороне Большой Невы, в клинике
придворного лейб-акушера Дмитрия Отта. Отт обыкновенно принимал роды у
императриц и великих княгинь, но известность тенишевской фамилии открыла
двери клиники и для моей беременной мамочки. А уж из оттовской клиники меня
двухдневную привезли на Почтамтскую. От всей улицы моего детства в памяти
моей осталась только нависшая над ней арка почтового ведомства. Маленькой я
не любила проходить или проезжать под аркой, опасаясь, что парящее надо мною
в воздухе сооружение может упасть.
Иногда мне казалось, что я совсем и не помню папочку. Разве что запах
его волос, когда перед сном я приходила в его кабинет желать "покойной
ночи", он брал меня на руки, и я вдыхала его запах - смесь дорогого табака,
одеколона и чего-то непередаваемого, только папочкиного.
Командированный от своего почтового ведомства на фронт, в январе
1917-го отец погиб. Княжеская родня с отцовской стороны из Петрограда уже
уехала, а другой родни у нас не было. Единственным близким человеком мамы
оказалась жившая в Москве Ильза. К ней мы и поехали.
До Москвы ехали три дня в общем вагоне. Поезд простаивал на каких-то
перегонах, мама, прижимая меня к себе, шепотом молилась. А я из всего пути
запомнила только нехороший запах, исходивший от сидевших на соседней лавке
красноармейцев, и то, что в уборную можно было сходить только во время
стоянок. Но на большинстве станций уборные не работали, и
соседи-красноармейцы советовали краснеющей маме "по буржуйски не пыжиться, а
водить робенка до ветра". А я сама еще помнила, как в поезде, в котором мы с
папочкой ездили в Крым, уборные были в салоне вагона, у каждого купе своя.
Ильза Михайловна с мужем приютили нас в этой московской квартире в
Звонарском переулке, а когда и в этом доме началось уплотнение, адвокатское
умение Модеста Карловича помогло устроить так, что нам с мамой дали комнату
именно в этой квартире.
В другую комнату поселили и саму старуху-владелицу. Елена Францевна
намеревалась жаловаться, но Модест Карлович, быстрее других сообразивший,
что новая власть надолго, воззвал к разуму: "Все равно уплотнят, так уж
лучше станем держаться вместе". Знал бы он, чем это "вместе" обернется...
Модеста Карловича не стало в 1926-м. Через год не стало и мамочки. "Без
Николаши угасла, - сказала И.М. - Она бы раньше угасла, да тебя бросить не
могла. А теперь дотерпела, пока ты в университет поступишь, и угасла".
Нет, не могу! Не могу думать об этом. Больше года прошло, а я не
привыкла к тому, что мамочки нет!
Так и остались мы теперь "три по одной". Девятнадцать мне. Сорок два
Ильзе Михайловне. Семьдесят девять Елене Францевне.