"Валерий Аграновский. Вторая древнейшая. Беседы о журналистике" - читать интересную книгу авторапсихоаналитику. Но "я совершенно спокоен" нуждается в комментариях, и они
будут позже, когда исчерпается инцидент. Помню, тогда же отрешенно сидя в кресле, я пытался понять, почему так быстро сдался страху, который, пройдя через каждую клеточку моего тела, оказался как бы вне моего сознания. И тогда же задумался: из-за чего приговоренные к смерти люди сами подставляют палачам шеи для веревки, роют себе могилы перед расстрелом, покорно ждут выстрела в затылок, плетутся через узкие ворота к печам для кремации? Почему не упираются, не вопят, не цепляются руками за что попало? Странный психологический феномен. Они рано смирились с неизбежностью смерти? Кто-то из древних (полководец или философ?) заметил, что обреченными надо считать не тех, кто разучился побеждать, а тех, кто утратил способность к сопротивлению (может, это и не древний заметил, и не совсем так, как по памяти изложил, но и эта мысль не кажется мне глупой). Сегодня, мысленно восстанавливая те мгновения, не слышу того, что мог бы запомнить навсегда: ни криков или безумства пассажиров, ни собственной истерики. Странно все это, очень странно: в салоне царила тишина, хотя было всеобщее и безусловное ожидание гибели; говорю, по крайней мере, о себе, и мне не стыдно сейчас признаться в пережитом страхе. Но внешне никто из нас не посмел тогда "играть" другим свою трусость: наверное, потому, что "я" обычно слабее "мы", толпой мы сохранили шанс не потерять лица, которое наверняка теряли, оказавшись в одиночестве. К реальности меня возвращает знакомый звук, принятый, как рацией, самым чувствительным моим органом (извините) - задом: "Пок!" Неужели командир выпустил шасси? Неужели рискнет садиться на одну ногу?! Я не ахти какой авиатор (просто липовый), могу запутаться в терминах, но здравый смысл действительно садиться на одну ногу, надо правую "больную" слегка оторвать от бетонки, чтобы она не воткнулась в нее, и для этого чуть-чуть задрать вверх правое крыло, помня при этом, что автоматически опускается и левое, и надо следить, чтобы оно, не дай бог, не коснулось бетонки. Вспомните, перефразируя: "Мы летим на честном слове и на одной ноге..." В противном случае - кульбит, взрыв, огонь. Гибель. Ни на что не гляжу: ни в иллюминатор, ни на пассажиров. Превращаюсь в оголенный, как провод под напряжением, нерв, ощущающий каждое прикосновение самолета уже не к чему-то материальному, а к мистическому, воображенному. Понимаю, что работа пилотов будет смертельно опасным цирковым трюком, операцией на открытом сердце и без наркоза: мастерство должно быть ювелирно выверенным. Не знаю, первым ли я почувствовал "козла" (так называют летчики первое и неуклюжее касание колесом бетонки). За первым "козлом" последовали прочие, причем пробные: мы проскакали на одной ножке по полосе: скок, скок, скок! Какая-то сила пытается развернуть нашу машину поперек полосы, но пилоты в четыре руки удерживают самолет, и он игриво, боком (со стороны) проскакивает еще метров пятьдесят или больше, после чего замирает. Секунды три-пять самолет имеет озорной вид пацана (или "поддатого" человека): стоит на одной ноге, растопырив руки-крылья в стороны, как пугало, одну руку приподняв, другую приопустив. Потом вдруг вмиг взрослеет (или трезвеет) и оседает на сломанную ногу, при этом с треском ломается кончик крыла, уткнувшегося в бетонку. Кладбищенская тишина. Я срываюсь с места. Вылетаю на середину салона и |
|
|