"Валерий Аграновский. Вторая древнейшая. Беседы о журналистике" - читать интересную книгу автора

противоположном конце нашего Голубого зала. Борис, вероятно, увидел меня и
почувствовал мое настроение, а потому печально покачал головой. Мол,
Валерий, не надо, ты и мне навредишь. Руку я и на этот раз не поднял, то
есть "не засветился". Могу предположить, что вся наша четверка в принципе
вела себя весь минувший год ровно на столько, на сколько нужно было, чтобы
нас пустила к себе итальянская сторона и чтобы выпустила советская. Таков,
по крайней мере, мой расклад, а уж как было на самом деле, надо искать ответ
в других архивах. Но что я точно знаю: две творческие организации поставили
где-то "галочку", отчитываясь перед кем-то в выполненном мероприятии. А мы в
итоге получили "за красивые глаза" (сегодня эту формулу заменили на
жаргонное и неприятно звучащее слово "халява", из-за чего, в сущности,
ничего не меняется) блистательную поездку в Италию на двенадцать дней по
маршруту: Рим, Флоренция, Милан, Венеция и целый день в Вероне, проведенный
в обществе помирившихся наконец потомков Монтекки и Капулетти.
Итак, "ИЛ-62", постояв несколько минут "под парами" (с работающими
турбинами), своим ходом пошел на взлетную полосу. Зажглись надпи-си:
"Пристегните ремни!" и "Просим не курить!", сдублированные по-английски.
Стюард (а у нас были две стюардессы и один молодой человек) сообщил по
внутреннему микрофону, как долго мы будем лететь из Рима в Москву (три с
половиной часа), на какой высоте (девять километров), какая температура
будет за бортом (минус сорок градусов) и в "Шереметьево" к моменту нашего
прилета (плюс шесть градусов), а затем пожелал нам от имени экипажа и
персонально командира корабля "счастливого полета и приземления". Было ровно
девятнадцать по московскому времени (я привычно посмотрел на часы).
На взлетной самолет остановился. Пилоты опробовали тормоза, этот момент
был мною хорошо отмечен: машина стала дрожать, будто желая сорваться с места
и как бы сама себя не пуская. Потом, взревев турбинами, мы двинулись с
места. Я мысленно произнес фразу, многократно и традиционно мною
произносимую: "С Богом" - без восклицательного знака, вполне буднично, будто
поехал на велосипеде. Мимо иллюминатора пошла назад бетонка. Потом побежала.
Слева от меня в кресле что-то читал Савва Тимофеевич, прямо перед нами были
Галочка Шергова и Борис Хессин, а куда девался наш "писатель", я не заметил.
На душе было спокойно, сердце работало ритмично, дыхание ровное и глубокое.
По стеклу иллюминатора стали срываться крупные капли дождя. Скорость бетонки
увеличилась настолько, что горизонт, как блюдце, завертелся вместе со
столбиками, будочками и далекими и уже едва заметными глазом людьми. В
момент отрыва самолета от бетонки я вдруг почувствовал под собой - пок! -
звук, словно выстрел из пистолета с глушителем, но "пок" был не таким, когда
убирают шасси или, наоборот, выпускают, а много мягче.
Сидел я, как уже было мною сказано, точно над правой ногой. Оглянулся
вокруг: мой сосед продолжал читать. Выглянула из-за двери стюардесса на
секунду и, ничего не выразив лицом, исчезла в хозяйственном блоке. За
стеклом иллюминатора бетонка сменилась землей. Самолет чуть накренился и
стал набирать высоту, при этом турбины заработали глуше и ровнее. Еще через
секунду я почувствовал задом (зад был, кажется, единственным в тот момент
органом моих ощущений), как самолет убрал в себя шасси: "пок" на сей раз был
тот самый, каким и должен быть. Глаза видели обычную картину, но мысли мои
уже были тревожными.
Я отстегнул ремень, встал с места и пошел к пилотам. Пройдя мимо
хозяйственного блока, где стюардессы готовили пассажирам воду, я спросил