"Белла Ахмадулина. Много собак и собака " - читать интересную книгу автора

резвой дактилической походкой снующего вдоль воображаемых строк. Уцелевшие в
холоде ночные насекомые с треском окунали в пламя слепые крылья. Зачем все
это? - с тоской подумал Шелапутов. И чего хочет эта ненасытная белизна,
почему так легко принимает жертву в муках умирающих, мясистых и сумрачных
мотыльков? И кто волен приносить эту жертву? Неужто вымышленные буквы,
приблизительно обозначающие страдание, существенней и драгоценней, чем бег
паучка и все мелкие жизни, сгорающие в чужом необязательном огне? Шелапутов,
и всегда тяготившийся видом белой бумаги, с облегчением задул свечу и сразу
же различил в разгулявшемся шелесте ночи одушевленно-железный крадущийся
звук. Шелапутов открыл дверь и сказал в темноту: "Иди сюда". Осторожно
ступая, тысячелетним опытом беглого каторжника умеряя звон цепи, по лестнице
поднялась его Собака.
Шелапутов в темноте расковырял банку тушенки - из припасов, которыми он
тщетно пытался утолить весь голод Ингурки, накопленный ею к тому времени. И
тут же в неприкрытую дверь вкатился Рыжий, повизгивая сначала от обиды, а
потом - как бы всхлипывая и прощая. "Да молчи ты, по крайней мере", - сказал
Шелапутов, отделяя ему часть мясного и хлебного месива.
Наконец улеглись: Собака возле постели, Шелапутов - в теплые, трудно
сочетаемые с телом бутылки, куда вслед за ним взлетел Рыжий и начал капризно
устраиваться, вспыльчиво прощелкивая зубами пушистое брюхо. "Да не толкайся
ты, несносное существо, - безвольно укорил его Шелапутов. - Откуда ты взялся
на мою голову?" Он сильно разволновался от возни, от своего самовольного
гостеприимства, от пугающей остановки беспечного гамака, в котором он дремал
и качался последнее время. Он опустил руку и сразу встретил обращенную к
нему большую голову Собаки.
Странно, что все это было на самом деле. Не Хамодурова, не Шелапутов,
или как их там зовут по прихоти человека, который в ту осень предписанного
ликования, в ночь своей крайней печали лежал на кровати, теснимый бутылками,
Рыжим и толчеей внутри себя, достаточной для нескольких жизней и смертей, не
это, конечно, а было: комната, буря сада и закипающего моря, Собака и
человек, желавший все забыть и вот теперь положивший руку на голову Собаки и
плачущий от любви, чрезмерной и непосильной для него в ту пору его жизни, а
может быть, и в эту.
Было или не было, но из главной части дома, сквозь проницаемую каменную
стену донес-лось многоточие с восклицательным знаком в конце: это мадам
Одетта ритуально пролепетала босыми ногами из спальни в столовую и повернула
портрет лицом к обоям. Рыжий встрепенулся спросонок и залился пронзительным
лаем. Похолодевший Шелапутов ловил и пробовал сомкнуть его мягко
обороняющиеся челюсти. После паузы недоумения в застенной дали стукнуло и
грохнуло: портрет повернулся лицом к неприглядной яви, а Пыркин мощно лягнул
изножие кровати. Уже не впопыхах, удобно запрокинув морду, Рыжий предался
долгой вдохно-венной трели. Шелапутов больше не боролся с ним. "Сделай
что-нибудь, чтоб он наконец заткнулся", - безнадежно сказал он Собаке, как и
он, понимавшей, что он говорит вздор. Рыжий тявкнул еще несколько раз, чтобы
потратить возбуждение, отвлекающее от сна, звонко зевнул, и все затихло.
За окном медленно, с неохотой светало. Из нажитого за ночь тепла
Шелапутов смотрел сквозь решетку на серый зябкий свет, словно в темницу, где
по обязанности приходил в себя бледный исполнительный узник. Пес встал и,
сдержанно звякая цепью, спустился в сад. Рыжий спал, иногда поскуливая и
часто перебирая лапами. Уже было видно, какой он яркий франт, какой