"Белла Ахмадулина. Много собак и собака " - читать интересную книгу автора

прохожих сластен. При этом Пыркин посылал казнящий каблук в мениск
ближайшего древесного ствола, или в безгрешный пах олеандрового куста, или в
Ингурку, забывшую обычную предусмотрительность ради неясной мечты и тревоги.
Но как женщине обойтись без Пыркина? Это всегда трудно и вовсе невозмож-но
при условии неблагополучного прошлого, живучей красоты и общей системы
хозяйства, не предусматривающей процветание частного пансиона с табльдотом.
Да и в безукоризненном Пыркине, честно и даже с некоторой роскошью рвения
исполнявшем свой долг вплоть до отставки и пенсии, были трогательные изъяны
и слабости. Например: смелый и равнодушный к неизбежному небытию всех
каких-то остальных, перенасытивших землю и воздух, он боялся умереть во сне
и, если неосторожно слабел и засыпал, кричал так, что даже невменяемый
Шелапутов слышал и усмехался. Кроме того, он по-детски играл с непослушанием
вещей. Если складной стул, притомившись или распоясавшись, разъезжался в
двойной неполный "шпагат", Пыркин, меняясь в лице к худшему, орал:
"Встать!" - стул вставал, а Пыркин усаживался читать утреннюю почту. По
возрасту и общей ненадобности отстраненный от недовершенных дел, Пыркин
иногда забывался и с криком: "Молчать!" - рвал онемевшую от изумления
неоспоримую газету в клочки, которые, опомнившись, немедленно
воссоединялись. Но обычно они не пререкались и не дрались, и Пыркин прощался
с чтением, опять-таки непозволительно фривольно, но милостиво: "Одобряю.
Исполняйте". Затем Пыркин вставал, а отпущенный стул вольно садился на
расхлябанные ноги. И была у него тайна, ради которой, помрачнев и
замкнув-шись, он раз в декаду выезжал в близлежащий городок, где имел
суверенную жилплощадь, - мадам Одетта потупляла влажную голубизну, но зрачок
сухо видел и знал.
Непослушная глухонемая вещь Шелапутов понятия не имел о том, что между
ним и Пырки-ным свищет целый роман, обоюдная тяга ненависти, подобной только
любви неизъяснимостью и полнотой страсти. Весь труд тяжелой взаимной
неприязни пал на одного Пыркина, как если бы при пилке дров один пильщик
ушел пить пиво, предоставив усердному напарнику мучиться с провисающей,
вкривь и вкось идущей пилою. Это небрежное отлынивание от общего дела
оскорбляло Пыркина и внушало ему робость, в которой он был неопытен. В
присутствии Шелапутова заколдованный Пыркин не лягал Ингурку, не швырял
камней в ее назревающую свадьбу, не хватался за ружье, когда стайка детей
снижала крылышки к вожделенному фейхоа.
В ямбическое морозно-розовое утро, завидев Шелапутова, Пыркин, за
спиной мадам Одетты, тут же перепосвятил ему ужасные рожи, которые корчил
портрету просвещенного страдальца и подлинного хозяина дома.
Но Шелапутов уже шел к главному входу-выходу: за его нарядными копьями
золотилась девочка Кетеван. Узкая, долгая, протянутая лишь в высоту, не
имеющая другого объема, кроме продолговатости, она продлевала себя
вставанием на носки, воздеванием рук, удлиняя простор, тесный для бега юной
крови, бесконечным жестом, текущим в пространство. Так струилась в
поднебесье, переливалась и танцевала, любопытствуя и страшась притяжения
между заворожен-ными псами и отстраненно-нервной Ингуркой. Девочка была
молчаливей безмолвного Шелапутова: он иногда говорил и сказал:
- Ну, что, дитя? Кто такая, откуда взялась? Легко ли состоять из ряби и
зыби, из непрочных бликов, летящих прочь, в родную вечность неба, и моря, и
снега на вершинах гор?
Он погладил сплетение радуги над ее египетскими волосами. Она отвечала