"Табак" - читать интересную книгу автора (Димов Димитр)

XV

Зима в этих местах была печальная и безотрадная. Выпадал снег и тотчас же таял от теплых ветров Эгейскою моря, что поднимались по долине реки с юга и превращали рабочий квартал, расположенный в нижней части города, в непроходимое болото. Река разливалась, ее мутные воды затопляли дворы, оставляя после себя желтые, зараженные всякой мерзостью лужи, а их испарения отравляли воздух до конца весны. В низких, смрадных хибарках жгли хворост и сухой коровий навоз – все это летом собирали дети на окрестных холмах. С серого неба падал то дождь, то снег, на черепичных крышах чирикали голодные воробьи. Оттепель приносила грипп, а бедность казалась еще более тягостной и неприглядной, когда вокруг была такая слякоть. Безрадостно текла жизнь в этих лачугах, лишенных воздуха и света.

В душных каморках, где едва можно было выпрямиться во весь рост, спали по пять-шесть человек. Туберкулезные кашляли и заражали здоровых. Дети хныкали, выпрашивая хлеба, а женщины ссорились и ожесточенно бранились. В этом году после летней безработицы наступил голод, а голод принес болезни, раздоры и распущенность.

Нищета озлобляла всех. Одна левая газета, обличив «Никотиану» и другие табачные фирмы, потребовала установить налог на их прибыли и обратилась к правительству с вопросом: что оно сделало для безработных и Для голодающих табачников. Газета была закрыта. Вспыхнул небольшой скандал. Журналисты, играющие в покер с Постовым, забили тревогу, предупреждая общество о «коммунистической опасности». Не стоит, писали они, заниматься демагогическими рассуждениями но поводу несчастий тридцати тысяч табачников. Болгарский народ состоит не только из рабочих табачной промышленности. Всему виной кризис, который героически переносят и сами работодатели. Кроме того, табачникам следовало бы знать, что они рабочие сезонные и не должны рассчитывать только на тот заработок, который получают на табачных складах. В результате можно было заключить, что все табачники лентяи и предпочитают голодать, лишь бы не заниматься другой работой.

А в центрах табачной промышленности, в их рабочих кварталах, продолжал свирепствовать хронический, невидимый для сытых голод. В душах рабочих накапливались ненависть и гнев. Они все яснее видели, как эгоистичен мир, какой мрачной и безнадежной будет их участь, если они сами себе не помогут. Но каждая попытка сделать это сразу же объявлялась опасным антигосударственным выступлением. Хозяева обвиняли рабочих в лени и алчности, «патриоты» объявляли их предателями, сытые возмущались их грубостью, полиция разгоняла их собрания. И тогда они поняли, что им осталось только одно – идти за теми своими товарищами, которые хотят навсегда разрушить этот ненавистный и жестокий мир.


Неуловимые для полиции партийные работники постоянно появлялись в табачных центрах и подготовляли борьбу голодающих за хлеб.

Стефан и Макс быстро поняли, что не смогут занять в этой борьбе тех постов, которые рисовало честолюбие Стефана. Товарищи, руководившие подготовкой к стачке, оставляли их в тени, и это их оскорбляло. Макс был более сдержан, а Стефан возмущался.

– Видишь? – сказал однажды Стефан, сидя в комнатке Макса. – Они даже не сообщают нам партийных директив, данных организациям на складах. Простые люди без всякого образования знают решения городского комитета, а мы только гадаем, будет стачка или нет.

Макс закурил сигарету и задумчиво уставился в окно. Мрачный январский день навевал печаль и тоску. С серого неба падали снежинки и сразу таяли. По грязной базарной улице, где находились дом и мастерская шорника Яко, ехала телега, нагруженная углем. Ее с трудом тянула тощая кляча, которую бил и немилосердно ругал хозяин.

– Правильно! – внезапно сказал Макс, повернув голову. – Так нужно.

– и ты действительно можешь убедить меня в этом? – гневно спросил Стефан.

– Могу, – спокойно ответил Макс – Нам с тобой кое-чего не хватает… морального элемента.

– Что ты называешь моральным элементом?

– Рабочее происхождение.

– Но это сектантство, догматизм, которым страдает курс партии и против которого мы боремся… Ты опять не устоял и метнулся по средней линии?… Или ты только со мной так разговариваешь?

– Нет! Я спорю по многим вопросам и с Лилой.

– Глупости. Твое поведение неопределенно, шатко. То, что ты сейчас говоришь, ниже всякой критики.

– В теперешний ответственный момент это – предусмотрительность.

– Значит, ты допускаешь, что мы можем изменить партии. Этого еще не хватало!

– Теоретически – да! Мы всегда имеем возможность вернуться в мир, против которого боремся. Что-то неуловимое и развращенное в наших душах все еще связывает нас с ним. И это тоска по его спокойствию, удобствам, роскоши, по его нездоровой красоте. Иногда это мечта о светлой и красивой комнате, полной книг, о женском лице, которое тебя когда-то волновало… А с точки зрения борьбы за великую цель, которую партия себе поставила, такие люди ненадежны и опасны. Ты меня понимаешь, правда? На днях ты с чрезмерным восторгом рассказывал мне о новой приятельнице своего брата… Значит, красота женщин из другого мира тебя волнует! У меня тоже бывают проклятые часы, когда я не могу избавиться от воспоминаний об одной женщине, несмотря на ненависть, которую я испытываю к ее порочной душе, к ее по-декадентски красивому телу. Почему я волнуюсь?… Потому что в сознании моем что-то отравлено этой женщиной. Жонглируя мыслями, я могу найти оправдание миру, который ее создал, и в минуты слабости это волнение вступит в опасное противоречие с моим духом. А люди из рабочего класса неуязвимы для подобных паразитических волнений, рожденных другим миром. Они поднимаются со дна социального рабства, из бездны голода, страданий и нищеты. И потому в борьбе они непоколебимы и тверды, как сталь. А мы колеблемся, падаем, ошибаемся… Поэтому они не будут нам доверять до тех пор, пока существует мир из которого мы пришли и который может снова нас принять… Нет, такое недоверие не сектантство!.. В наша дни оно естественно и необходимо. А сектантство в другом: в том, о чем мы говорили много раз и чего ты в своей запальчивости не можешь понять. Сектантство – это постановка непосильных в настоящее время задач, уход в конспиративную скорлупу, разбазаривание ценных кадров в бесполезных и плохо подготовленных операциях, враждебность по отношению к элементам, которые могли бы стать нашими союзниками…

– А у нас разве нет заслуг? – мрачно проговорил Стефан.

– Ах, да!.. Тебе все еще не дает покоя твое честолюбие! Успокойся, наши заслуги ничтожны по сравнению с заслугами других.

– А наша работа в деревне?

– Работали мы неплохо, но это не дает нам права быть генералами.

– Кто ж это хочет быть генералом?

– Ты.

Макс усмехнулся. Стефан хмуро закурил сигарету, не сознавая, до какой степени он сейчас похож на своего брата.

– Ты ошибаешься! – сказал он немного погодя. – Просто я хочу, чтобы стачкой в городе руководили люди интеллигентные и образованные.

– А Шишко кто?

– Неуч и фанатик.

– Неверно. Шишко от природы интеллигентен, хладнокровен и честен. А это гораздо дороже образования.

– Нет! – Стефан покачал головой с упрямством, свойственным всем отпрыскам Сюртука. – Шишко плохо говорит и не может увлечь массы… Вот выпустит он из рук кормило на общем собрании, и стачка может превратиться в экономическую. Не забывай о социал-демократах! У них есть ораторы с медовыми устами, они занимаются риторикой в особых кружках. Их группа может заполонить стачечный комитет.

– Э!.. – Макс улыбнулся. – А мы для чего? На собрали мы поддержим Шишко.

– Значит, мы будем работать, а Шишко – командовать? Тай?

– Тебя это раздражает?

– Да, признаюсь откровенно.

Макс бросил на него недовольный взгляд.

– Остерегайся мании величия и мелочного честолюбия – они недостойны коммуниста! Шишко – превосходный товарищ. И никакой он не сектант. Мы обязаны ему подчиняться.

Макс встал и надел свое потрепанное зимнее пальто.

– Куда ты? – спросил Стефан.

– Одевайся! У Симеона будет совещание. Тебя тоже приглашали.

– Не пойду, – отозвался Стефан и с сарказмом добавил: – Я ненадежный элемент.

Макс вышел из дома и по грязной базарной улице направился к рабочему кварталу. Холодный северо-восточный ветер заставил его сразу же поднять воротник пальто. Вечерние сумерки сгущались, над крышами с жалобным криком кружились стаи изголодавшихся ворон. От постоялых дворов, в которых останавливались крестьяне, от кабаков и покосившихся еврейских лавчонок, от безобразной грязи, сырости и холода веяло безнадежностью.

Дойдя до моста, Макс пошел по берегу реки, потом вступил в лабиринт узких и еще более грязных улочек, скупо освещенных электрическими фонарями, которые тускло горели там и сям на большом расстоянии друг от друга. Из дворов несло зловонием помойных ям. Сквозь маленькие низкие окошки, слабый свет которых привлекал взгляд, смотрели печальные глаза безработицы и бедности. Хилая девочка играла на полу тряпичной куклой. Изнуренная молодая женщина стирала, склонившись над корытом. На кровати, застланной грубым одеялом, лежал утомленный бесплодными скитаниями мужчина, вперив неподвижный взгляд в низкий потолок. Безработные ждали конца долгой и тяжелой зимы. Ждали безмолвно и мрачно.

Домик Симеона стоял почти на краю города, в непроходимой грязи. Часть двора была залита водой из разлившейся реки. Макс смело вошел в грязь – эту преграду Для шпионов и полицейских агентов, которые не затрудняли себя посещением подобных мест, боясь испортить обувь. Из трубы домика шел дым. Макс постучал в единственное освещенное окошко.

– Кто там? – спросил мужской голос.

Услышав ответ, Симеон открыл дверь, потом зажег спичку, чтобы осветить темную прихожую. Пламя озарило мешок с картошкой, на котором лежали фуражки и потертые зимние пальто. На стенах висели связки чеснока, у порога стояла грязная обувь. По приказанию жены Симеон заставлял своих посетителей разуваться. Максу ото было неприятно, так как носки у него были рваные, но он подчинился.

В комнатке сидело не больше пяти-шести человек, но она была так мала, что казалась битком набитой. Обстановка ее состояла из сундука для одежды, железной печки, двух стульев, стола и топчана, застланного одеялом из козьих шкур. Поперек комнаты была протянута веревка, на которой сушились пеленки, а возле печки стояло корыто, в котором обычно купали младенца. На этот вечер Симеон отослал жену с ребенком к родственникам.

Симеон, рабочий лет тридцати, с узким худощавым чином и спокойными глазами, не мог пожаловаться на свое положение. Он и зимой работал ферментатором на складе «Фумаро». Как только вошел Макс, Симеон подсел к печке и быстро разжег ее, чтобы тот согрелся.

Па топчане сидел Шишко – полный, страдающий астмой мужчина лет пятидесяти, с блестящей лысиной. Его немолодое лицо и седые брови свидетельствовали о большом житейском опыте. Единственный глаз, как бы компенсируя утрату другого, светился какой-то особой мрачной зоркостью. Из-за астмы Шишко дышал тяжело и шумно даже тогда, когда сидел неподвижно. Его знали все коммунисты, и он всюду поднимал рабочих на борьбу, поэтому фирмы принимали его на работу лишь в случае крайней необходимости. Почти неграмотный человек, он был опытным и умелым ферментатором.

Рядом с ним на топчане сидел маленький, незнакомый Максу мужчина, одетый совсем не по сезону – в поношенный летний костюм. Он походил на старьевщика или бродячего торговца. Лицо у него было до того обыкновенное, что почти не запоминалось. Он негромко поздоровался и тут же опустил голову, чем еще больше подчеркнул таинственность своей личности, и, пожалуй, подчеркнул умышленно. Макс не смог уловить выражения его глаз.

На стульях сидели Спасуна и Блаже – ветераны и сподвижники Шишко в прошлых стачках. Вид у Спасуны был угрожающий, вдова не могла похвастаться кротостью нрава. Высокая, крупная пятидесятилетняя женщина с низким голосом и горящими черными глазами, она чем-то смахивала па мужчину. Спасуна была отличной тюковщицей, по мастера принимали ее неохотно из-за ее вспыльчивого характера, так что сейчас она, как и Шишко. осталась без работы. На митинги и демонстрации она приходила с толстой палкой и, если какой-нибудь полицейский осмеливался ее толкнуть, мгновенно обрушивала ее на противника. Не менее больно били врагов ее желчные реплики. Во время стачек она обычно проверяла стачечные посты и обходила улицы с важностью участкового инспектора, пока наконец, чтобы ее арестовать, не высылали целое отделение полицейских.

Макс сел на топчан и поспешно поджал ноги, чтобы скрыть дыры на своих рваных носках и голые замерзшие пальцы. Он заметил, что у незнакомца носки тоже рваные, и его охватило грустное сочувствие к этому человеку. Незнакомец явно был скитальцем, человеком без семьи, которому не согревала сердца заботливость жены, матери или сестры.

– Мы ждем еще кого-нибудь? – внезапно спросил незнакомец.

– Нет. Все здесь, – быстро ответил Шишко.

– Тогда начнем.

И тут Макс увидел, как с лица незнакомца сразу же спала маска безличия и оно перестало казаться незначительным. Эта мгновенная перемена была поразительна. Незнакомец поднял глаза, и оказалось, что они у него твердые, серые, как сталь. За притворно мягким выражением липа, за хорошо разыгранной скромностью бедняка, способной обмануть и самого опытного полицейского, скрывался человек с партийной кличкой Лукан, уполномоченный Центрального Комитета, который нелегально объезжал табачные центры и организовывал бунт голодных. Черты его лица вдруг заострились, теперь оно выражало непреклонную волю. Макс понял, что этот человек отдал свою жизнь делу партии, однако от него веяло каким-то леденящим холодом; казалось, он был оторван от мира и совершенно неспособен понять потребности времени, увлечь сердца рабочих. Этот человек был самоотвержен и честен, но как будто слеп духовно – он не видел, что направляет стачку к недосягаемой цели, заставляя рабочих бесплодно тратить силы. Макс встретился с ним впервые, но угадывал в общих чертах, какие он даст директивы, ибо знал, как действуют Шишко и Симеон. Тактика Лукана грозила утопить стачку в крови и убить веру рабочих в партию.

Лукан начал медленно, ровным, спокойным голосом, не глядя на Макса, которого видел впервые, не выражая особой сдержанностью недоверия к нему или тревоги по поводу его присутствия, но и не говоря ничего лишнего, из чего можно было бы заключить, кто он и откуда. В его словах звучало не волнение, но одна лишь бесстрастная, холодная логика. Он сократил теоретические рассуждения и остановился на фактах. Сказал о кризисе, о жалком положении рабочих табачной промышленности, о предстоящем введении тонги и экономическом проникновении немцев в Болгарию. Только непримиримая борьба коммунистов без уступок кому бы то ни было может вывести страну и рабочий класс из этого состояния, говорил он. Часть рабочих надо бросить в уличные бои, а другие пусть занимают склады. Только так можно заставить хозяев повысить поденную заработную плату, укрепить веру рабочих в партию, достичь каких-либо результатов. Кто видит другой выход из теперешнего бездействия в табачном секторе, пусть выскажется.

– Живем хуже некуда!.. – мрачно добавила Спасуна. Она была нетерпелива и в подобных случаях всегда высказывалась первая. – На скотину стали похожи! День-деньской стираешь на чужих за тридцать левов и кусок хлеба. Детишки мои голодают. Уж глаза у них гноятся от сухомятки.

– Надо принять решение и по вопросу о тонге, – напомнил Блаже. перебивая Спасуну.

– Говорите по порядку, – сказал Лукан.

Он вопросительно посмотрел на Спасуну.

– Чего смотришь? Так оно и есть! – запальчиво крикнула работница. Ей показалось, что взгляд его выражает недоверие. – А уж если на улицу выходить, так давайте побыстрей, ие то все передохнем.

Она гневно сжала руку в кулак и угрожающе замахнулась на кого-то. Ее товарищи улыбнулись.

– А все рабочие выйдут? – внезапно спросил Макс.

– Почему бы и нет?

– Нет, выйдут не все! Они не раз уже обжигались, когда вот так необдуманно заваривалась каша. Они знают, что полиция только переломает им кости, а ничего путного не выйдет.

– Ты в этом ничего не смыслишь! – вспыхнула Спасуна, и слова ее снова вызвали смех. – Полиция не посмеет проливать кровь на улице. Ты меня слушай.

– Правильно! – Лукан бросил холодный взгляд на Макса. – Но все ли рабочие это поняли? Как ты думаешь?

Спасуна в недоумении пожала плечами.

– Ничего я не думаю! – сердито ответила она. – Выйдет один – выйдут и другие. Вот как бывает! Я уж раз десять это видела.

– Значит, выйдем на улицу вслепую? – спросил Блаже. – А потом?

– А что потом – думайте вы, ученые. А то чванитесь только своими книгами!

– Не зли меня, Спасуна! – терпеливо проговорил Блаже. – Ты не ребенок и прекрасно знаешь, что такое хозяева… Если мы выйдем на улицу вслепую, мы только зря растратим силы. Только раздерем криками свои пустые глотки, да полиция перебьет человек десять наших, а никто и ne почешется. Получится стрельба холостыми патронами, и хозяева будут на радостях потирать руки. Мы должны подготовить такое выступление, которое их здорово заденет, а это возможно только тогда, когда мы поставим иод угрозу их товар, когда выберем для стачки удобный момент и привлечем на свою сторону ферментаторов. Вспомните, какое сейчас положение. Половина фирм еще не оправилась от кризиса и только теперь начнет покупать табак. Ферментаторы артачатся и бубнят, что в эту безработицу заработка им хватает. Они даже довольны: ведь они спасают табак от порчи и хозяева им за это хорошо платят, а в случае необходимости удвоят, может быть, утроят их заработок… Мы не провели среди них разъяснительной работы. Называем их предателями – и только! А ведь и они – рабочие, наши братья, их так же эксплуатируют, как и нас. Надо их просветить, а не считать врагами. Вот Симеон – перетащил же он на нашу сторону всех ферментаторов со склада «Фумаро». То же можно сделать и на складах других фирм. Вот я и хочу сказать, что время для стачки еще не пришло. Если мы объявим стачку сейчас, мы ее проиграем, а партию подведем. Рабочие скажут: «Дураки нас повели! В другой раз мы за ними не пойдем!..» Стачку нужно объявить в будущем году, и то лишь после усердной работы, когда мы все подготовим. Если же мы объявим ее сейчас, то докатимся до провала. Поспешишь – людей насмешишь.

Наступило короткое молчание. Слова умного Блаже были, как всегда, убедительны.

– Ты кончил? – хмуро спросил Лукан.

– Кончил.

Лукан вопросительно посмотрел на Шишко, который был следующим по порядку.

– Не знаю, как в будущем году, – спокойно начал Шишко своим низким, глухим от одышки голосом, – но, если и в эту весну мы будем сидеть сложа руки, партия потеряет время и положение рабочих еще больше ухудшится… Хозяева готовятся ввести тонгу.

– Да, тонга будет подлым ударом! – гневно проговорил кто-то.

– Они ее введут, – холодно подтвердил Шишко, – и это даст им возможность давить на нас еще сильнее. Если мы отступим перед тонгой, половина из нас весной останется без работы, а тем, кто сумеет поступить на склады, придется продавать свой труд за бесценок. Ждать больше нельзя. Надо начинать весной.

– Правильно, – мрачно подтвердил Лукан.

– А как вы себе это представляете? – бурно вмешался Симеон. – Как легальную первомайскую демонстрацию? Так вот все рабочие вдруг решат объявить стачку! Не будьте детьми.

– Перегибаешь, парень! – спокойно возразил Шишко. – Даже если мы и дураки, мы все же не объявим стачки таким образом, и ты знаешь это очень хорошо.

– А разве мы подготовили рабочих? – нервно продолжал Симеон. – Обеспечили себе союзников? Объяснили рабочим, с какой целью им бастовать? Нет! Только шушукаемся по темным углам о какой-то узкой программе, с которой даже многие из нас не согласны. Никто и не думает, как нам поднять всех рабочих, как быть с несознательными, как быть с подкупленными штрейкбрехерами.

– Как всегда, – ответил Шишко, – человек сто из нас будут рисковать своими костями и жизнью в пикетах возле складов.

– А остальные две тысячи пятьсот, озлобленные голодной зимой, будут нам аплодировать, так, что ли?

Наступило тягостное молчание. Все почувствовали особенно ясно, как жестока участь рабочих и как тяжки цепи, которыми их оковал этот мир.

– И так плохо, и этак плохо, – сердито пробормотала Спасуна.

– Я не против стачки, – продолжал Симеон. – Но я за такую стачку, которая действительно улучшит положение рабочих: тогда они и завтра будут в нас верить. Только так мы укрепим авторитет партии. Теперь я хочу знать – и пусть товарищ ясно, не замазывая, скажет нам, – против кого мы объявим стачку? Против государства или против фирм?

– Значит, ты проводишь различие между государством и фирмами? – возразил Шишко.

– Я-то не провожу, да другие проводят! – запальчиво крикнул Симеон. – Мы должны сказать рабочим, что они будут бороться прежде всего за хлеб, а политические лозунги надо на время свернуть, если мы хотим поднять всех. Сейчас рабочих интересует только хлеб. Все другое должно отойти на задний план.

– Коммунист, а какую чушь несешь! – проговорил Шишко, внезапно рассердившись.

– Струсил, чертов сын! – добавила Спасуна.

– Зачем вы меня оскорбляете? – Симеон встал, бледный и растерянный. – Товарищи…

Он посмотрел на остальных с надеждой встретить сочувствие, но увидел только холодные, почти враждебные лица. Позиция его была слишком уж примиренческой, и никто ее не разделял. Даже Макс и Блаже смотрели на него удивленно. Разве можно проводить стачку без политических лозунгов? Все поняли, что Симеон боится, пытается обмануть себя и других, хочет оставить открытой лазейку для того, чтобы направить стачку по безопасному пути экономической борьбы, а значит – бросить ее в сети подозрительного посредничества инспекторов труда. Ведь это очень легко может произойти, если коммунисты выступят вместе с социал-демократами под единственным лозунгом борьбы за хлеб. Симеон вдруг с горечью понял, что перешел границу умеренности и рассуждал не как коммунист. После своей женитьбы он слишком уж боялся попасть в полицию, слишком много думал о жене и ребенке. Как трудно это – кинуться в пропасть, превратив свое тело в мост, по которому должны пройти другие!.. Но Симеон знал, что в решительный момент он бросится вперед вместе с тысячами других коммунистов.

– Садись и помолчи, – бесстрастно сказал Лукан, довольный его неудачей.

Подошла очередь Макса, и Лукан кивнул ему.

– Наше поведение должно исходить из генеральной линии большевистской партии и конкретных условий в Болгарии, – как-то скучно и отвлеченно начал Макс. – В этом вопросе нет разногласий между честными и разумными товарищами. Но важно дать себе отчет, насколько ясно мы видим и оцениваем эти условия. У нас, в табачном секторе, сейчас положение таково: за спиной владельцев стоят правительство, полиция, армия, пресса и все организованное государство, защищающее их интересы. Капиталисты располагают огромными средствами и действуют невзирая ни на что. Их деньги служат для подкупа алчных, их ложь и демагогия обманывают легковерных, их полиция убивает смелых и запугивает трусливых… Против них с голыми руками выступают рабочие-табачники, голодные, отверженные, оклеветанные, лишенные политических прав. Единственное право, которое они еще могут сохранить, – это право на хлеб. Единственное их оружие в борьбе – это стачка. Но, товарищи, вы знаете, что рабочие-табачники не одни!.. У них есть и другие права, и другое оружие! За ними стоят и вся остальная часть рабочего класса, и все честные интеллигенты, и все крестьяне – бедняки и середняки – и весь болгарский народ, обобранный правящей верхушкой. У рабочих-табачников отняли политические права, но никто еще не забыл, что обладал этими правами. Рабочие сильны своим трудом, без них хозяйский табак может испортиться. Приставят им нож к горлу – у них остается оружие уличной борьбы. Правильно заметила товарищ Спасуна, что полиция не посмеет проливать кровь в уличных боях. Хозяева боятся крови на улицах, потому что она вызывает призрак всеобщей революции, напоминает им, что они находятся на вершине притихшего, но не потухшего вулкана ненависти и негодования. А все это означает, что, в сущности, табачники сильны. У них много союзников, много прав и много оружия. Но мы должны использовать все это разумно и во взаимодействии. Я упомянул вначале о большевистской партии. Только эта партия может нас научить, как действовать. Хотите, чтобы пришли великие дни, – готовьте великие события. А великие события готовить нелегко… Мало только желать их и не бояться жертв: надо понимать общественную жизнь и знать, когда, как и с кем действовать. Мало только объявить стачку и увидеть завтра, как рабочие – униженные, измученные, избитые – снова вернутся, как покорное стадо, на работу. Так мы только нанесем партии тяжелейший удар. Сейчас я выскажусь конкретно о пашей стачке. Мы должны ее объявить. В этом сомневаться не приходится. Иначе мы будем плестись в хвосте событий, а это недостойно коммунистов. Вы знаете, что хозяева готовятся ввести тонгу, что, как только немецкий капитал станет здесь монопольным хозяином, заработки упадут еще ниже. Можем ли мы сидеть сложа руки, когда совершаются такие события? Стачку надо объявить в середине весны, когда хозяева закупят весь табак в деревне, когда обработка будет в самом разгаре и отказ ферментаторов от работы может дорого обойтись фирмам. Как объявить стачку? Товарищи, это очень важный вопрос! Несомненно, нужно поднять всех рабочих – от самых робких до самых смелых, от широких социалистов до анархистов. Искусство заключается в том, чтобы использовать наших возможных союзников, не позволив им причинить нам вред. Многие из них потом сами придут к нам в партию. Надо найти широкую идейную платформу, которая привлечет и объединит всех. Это не означает отказа от конечных целей партии. Вовсе нет, товарищи! Просто это единственный разумный способ действий, к которому мы должны прибегнуть теперь, если хотим чего-то достичь, если хотим остаться коммунистами. Мы должны создать общую, единую платформу!.. Мы должны объявить стачку под лозунгами: «За хлеб, за политические права и за амнистию товарищам, томящимся в тюрьмах!» Стачка не должна быть ни чисто экономической, ни только политической; она должна быть одновременно и экономической и политической. Только при этом условии мы сможем поднять всех и добиться реальных успехов: отвергнуть тонгу, достичь повышения заработной платы и получить политические права. Только тогда рабочие увидят, что партия – мозг рабочего класса, единственный руководитель, который ведет их по правильному и надежному пути… Теперь несколько слов о тактике. Товарищи, трусить недостойно, но преждевременно тратить силы – глупо. Какой смысл выступать безрассудно, бросать рабочих в уличные бои, говорить о захвате складов, допускать отдельные террористические акты? Никакого! Бесспорно, и это – метод борьбы, но нужно применять сто разумно, в зависимости от потребностей момента и наших возможностей. Мы должны беречь свои силы. Борьба между капиталом и рабочим классом будет у нас долгой. Нам предстоят большие испытания. Наша стачка – только одно звено в этой борьбе, и мы не должны напрасно разбрасываться людьми…

Макс умолк, чтобы передохнуть. Товарищи, слушавшие его с большим вниманием, зашевелились.

– Хорошо сказал, Максим! – промолвила Спасуна. – Ум у тебя как бритва.

– Верно, – добавил Блаже.

– Соображает, – сдержанно подтвердил Шишко. – Но у меня есть несколько вопросов.

– Я еще не кончил, – сказал Макс.

– Продолжай, – хмуро проговорил Лукан.

Один он не был взволнован речью Макса. Лукан смотрел па него как-то холодно, враждебно сощурив глаза.

– Товарищи!.. – снова начал Макс. – Остается разобрать самый трудный и самый спорный вопрос – вопрос о подготовке стачки. Как мы ее готовим? Если судить по затраченным усилиям. – Макс бросил взгляд на Лукана, – то надо признать, что товарищи вот уже год работают неутомимо и самоотверженно. Но если судить о подготовке с точки зрения тактики и лозунгов, о которых я говорил, мы не сделали ничего. Ничего, товарищи!.. В чем выражалась наша деятельность до сих пор? Мы создали крепкие конспиративные группы в организациях на складах, но дали возможность социалистам и анархистам свободно пропагандировать свои ошибочные теории классовой борьбы. Мы лишь кое-где влились в руководства складских организаций, не вникли в повседневную жизнь рабочих, не уделили внимания их личным невзгодам. Мы живем оторванно, мы стали важными и скрытными, мы упиваемся какой-то революционной романтикой. Если кто-нибудь из нас весело и непринужденно разговорится с работницами, это приравнивают чуть ли не к нравственному падению. Если сядешь с каким-нибудь широким социалистом или анархистом и за рюмкой ракии попытаешься убедить его в ошибочности его теорий, это назовут разложением. Многие наши товарищи, как это ни смешно, уже привыкли хмуриться, когда люди веселятся, ходить небритыми и грязными, как дервиши, словно это их возвышает духовно. Признаться, я и сам еще недавно был таким. Смешно, правда? Так нельзя, товарищи! Так не завоюешь людских сердец. Коммунист должен быть веселым, общительным, жизнерадостным, должен всюду бывать, показывать пример во всем. Иначе нельзя привлечь к себе людей, рассчитывать на поддержку масс. Вторая ошибка: придерживаясь узкой идейно-политической платформы и не допуская ни малейших временных отступлений от нее, мы отталкиваем те группы, которые могли бы быть нашими союзниками. Среди рабочих есть и широкие социалисты, и анархисты, и левые члены Земледельческого союза. Мы только переругиваемся с ними, высмеиваем их, но не ищем никаких точек соприкосновения, не делаем даже никаких попыток действовать вместе, боясь, как бы не пострадала чистота нашей политической программы. и это неправильно, товарищи!.. На научном языке эта идейная неуступчивость, эта ограниченность, это буквоедство называется догматизмом и ведет только к отчуждению от масс. Догматизм – это скорее выражение трусости и интеллектуальной слабости, чем силы. Наша программа, наша великая идея настолько ясна и могуча, что никакой временный союз не может ее опорочить. Вот что я хотел вам сказать, товарищи. Итак, мы должны подготовить стачку, охватив беспартийных и обеспечив себе поддержку всех возможных союзников… Мы должны объявить ее под лозунгом широкой политической и экономической программы и, наконец, должны провести ее спокойно, хладнокровно, разумно, введя в действие все виды своего оружия, но не сразу, а в зависимости от условий, и не опрометчиво, расточительно, а в соответствии с задачами, которые мы ставим перед собой. То. что я вам сказал, думается мне, очень важно. Если что-нибудь не совсем ясно, могу объяснить, если есть вопросы, готов ответить.

Наступило молчание. Все, за исключением Лукана, были ошеломлены ясным и убедительным выступлением Макса.

– Ты кончил? – резко спросил Лукан.

– Да, товарищ. Жду вопросов.

– Нe будет ни вопросов, ни обсуждений.– сухо произнес Лукан. – Это только информационное совещание.

– Как так? – нервно спросил Макс – А вопросы, о которых я говорил, разве они не важны?

– Важны, – сказал Лукан, – но городской комитет партии уже принял по ним решение, и обсуждать их незачем. Я выслушал твое мнение и доложу о нем. Выступление твое было хорошим но форме, но по содержанию вредным и ошибочным. Позволю себе сделать только несколько замечаний. Во-первых, партия имеет определенную тактику и программу, и их нельзя менять под влиянием случайных критических замечаний. Именно этот несгибаемый курс партии, который ты осуждаешь, создал тысячи самоотверженных борцов. Сделай что-нибудь подобное тому, что делают они, и тогда критикуй… Во-вторых, партия никому не запрещает увлекаться женщинами пли пить ракию. Но партия не позволит таким коммунистам давать ей советы.

– Постой!.. – воскликнул Макс – Ты искажаешь смысл моих слов…

– Я просто повторяю то, что ты сказал, – холодно, уже с металлом в голосе продолжал Лукан. – В-третьих, перед нами только работа и ответственность, а следом за нами неотступно идет смерть, и потому мы суровы… Мы не можем превратиться в сборище социал-демократов и либеральных весельчаков, которые развлекаются на вечеринках и безобидно болтают о политике. В-четвертых, мы не дураки и знаем, с какой целью бросаем рабочих, да и самих себя, даже в безнадежную операцию, в которой можем погибнуть. Достойная смерть каждого из нас – это жестокий удар по врагу, который приводит его в замешательство, пугает, деморализует. В-пятых, стачка будет проведена так, как она была задумана и подготовлена ответственными товарищами. Всякое выступление, направленное против этого, равносильно предательству. На неподготовленных товарищей оно окажет очень вредное влияние. Тебе ясно все это, товарищ Макс Эшкенази?

– Мы простые люди, а понимаем, – загадочно проговорила Спасуна.

– Я думаю, что мы можем все это обсудить, – примирительным тоном сказал Блаже.

– Мы ведь не новички, – добавил Шишко, нахмурившись, и холодно посмотрел на Лукана своим единственным глазом.

– Обсуждать нечего! – гневно проговорил Лукан. – Колесо уже завертелось.

Снова наступило молчание, на этот раз неловкое и тягостное. Макс думал с грустью: «Опять фанатизм, опять ограниченность, опять слепота!..» И все-таки Лукан – самоотверженный, честный и умный работник. Таких, как он, мало. Так почему же свет большевистской правды не проник во все уголки его души? Но колесо уже завертелось. Лукан прав. Если в руководстве партии имеются разногласия, чернь сомнения не должен проникать в простые и честные души Спасуны, Шишко, Блаже… Как ни странно, но они правильно поняли обстановку и как будто хотели поддержать его, Макса… Однако это вызвало бы у них растерянность, породило бы сомнения как раз теперь, когда надо действовать и быть уверенным в себе. Да, Лукан прав! Макс не должен был говорить при них. Это было ошибкой. Но и тут опять-таки всему виной Лукан. всему виной этот уход в тайную, конспиративную скорлупу. Почему он до сих пор никому не сказал, что решения уже приняты?

– Я прав, – внезапно спросил Лукан.

– Да, – глухо ответил Макс.

Он был подавлен своим отступлением, однако считал, что поступает правильно. Металлические глаза Лукана удовлетворенно блеснули.

– Который час? – спросил он.

– Одиннадцать, – ответил Симеон, взглянув на будильник.

Макс поднялся, холодно кивнул всем и вышел в маленькую темную прихожую, чтобы надеть свои грязные ботинки. Симеон вышел с ним, стараясь рассеять угнетенное настроение разговорами о погоде.

Ветер стих. Где-то далеко в сыром тумане маячили тусклые огни электрических фонарей. Макс направился в ту сторону. Его промокшие ботинки уныло хлюпали по грязи. Теперь он понимал, что ему остается только одно – подчиниться общим решениям.

Стефан ждал Макса у него на квартире, растянувшись на жесткой койке и читая старые номера «Комсомольской правды».

– Ну что? – иронически спросил юноша, когда Макс вернулся.

– Ничего особенного, – равнодушно ответил тот. – Мелкие прения по вопросу о складских организациях, и только.

– Так-таки ничего и не было?

– Будем ждать директив сверху.

– Вопрос о стачке ставили?

– Неконкретно… Были только общие, высказывания.

– Кто-нибудь там остался после твоего ухода?

– Кое-кто.

– Л незнакомые были?

– Только один. Вероятно, тот, кого называют Лукан.

– Глупости! – хмуро проговорил Стефан. – Они тебя выгнали.

– Выгнали? – Макс рассеянно закурил сигарету. – Просто они остались обсудить мелкие вопросы. Хочешь чаю?

– Хорошо, приготовь чай!.. А все-таки они тебя выгнали, – снова повторил Стефан. – Они устраивают демонстрации. Явно хотят избавиться от нас, но действуют осторожно. Может, они боятся, как бы мы не рассердились и не заявили в полицию. Не удивлюсь, если их подозрения дойдут и до этого.

– Ну, уж это ты слишком!.. Ничего такого нет, – сказал Макс. Он растопил железную печку и поставил па нее чайник.

– Нет, не стишком! – горячо заспорил юноша. – Это у них система. Но я решил больше не волноваться. Пусть разбивают себе головы, если это им нравится. Я решил заняться теоретической работой. Чуточку философии, брошюрки, стишки, то да се… Как ты к этому относишься? Буду себе заниматься марксизмом-ленинизмом для собственного удовольствия и в полной безопасности.

Стефан презрительно рассмеялся.

– Не смейся! – сурово проговорил Макс. – Ты не имеешь права выходить из партии, когда тебе вздумается.

Макс устремил взгляд на темное окно. Стекло отражало бедную обстановку комнатки, железную кровать, лампу без абажура, груды книг и газет. За окном был мрак, грязная и сырая зима. И тогда воля Макса па миг ослабела; он вспомнил вдруг о мире, который покинул, о зимних вечерах, когда, одетый в красивый темный костюм, он в мастерской художницы кокетничал своими крайними теориями искусства.

Он сел на стул у печки и медленно снял грязные, промокшие ботинки. Долго с каким-то удивлением смотрел на худые подметки, как будто не мог поверить, что это его собственные ботинки. А потом снова стал думать о другом мире и о библейском лице художницы, воспоминание о котором сейчас возбуждало в нем печаль и острую тоску.

Вода согрелась, и чайник уныло зашумел.


В слякотный мартовский день двор склада оглашали обычные ежегодные перебранки между Баташским и крестьянами, приехавшими из Средорека сдавать свой табак «Никотиане».

По всему складу кипела лихорадочная работа на новых машинах тонги, а во дворе кишела толпа.

Сортировщицы старательно складывали табачные листья в ящички, сборщик увозил их на тачке, а мастер высыпал в сита машин для просеивания. Тонга и правда оказалась более удобным и гигиеничным способом обработки табака, но из-за нее многие рабочие остались на улице. Первой ее ввела «Никотиана», а за ней все остальные фирмы.

Двор был забит воловьими упряжками, лошадьми, ослами, нагруженными табаком. Крестьяне, рассевшиеся под навесами или на тюках в ожидании своей очереди, курили едкие цигарки и говорили о том, как гнусно ведет себя Баташский. Никогда еще этот бывший мастер, а теперь директор склада «Никотианы» не был так свиреп и неуступчив при выбраковке. Стол его, стоявший у входа в помещение для необработанного табака, окружала толпа, и время от времени оттуда доносились проклятия и брань. На грязном дворе пахло табаком и навозом. Мартовское солнце, отражаясь в лужах, выглядывало из-за белых рваных облаков, веял теплый ветер, таял снег, и весело пела капель.

Баташский с утра занимался приемкой табака. Возле его стола, заваленного счетными книгами, стояли весы, к которым двое носильщиков непрерывно подносили тюки. Не доверяя никому, Баташский лично проверял вес и сам записывал его в книгу. Приемка очень утомила его, но он по-прежнему изливал на крестьян неисчерпаемый поток брани и обидных шуток. Охрипшим голосом он то и дело обзывал их разбойниками и жуликами, которым только бы грабить фирму. Он был в коротком полушубке на волчьем меху и в фуражке. Круглое лицо его багровело от крика, и крестьяне с нетерпением ждали, что Баташского вот-вот хватит удар. Но ничего не случалось; отличный комедиант, Баташский на самом деле ничуть не раздражался и если краснел, то лишь от беспрерывного истошного крика, требующего физического напряжения. Забраковав тридцать, сорок и даже пятьдесят процентов сбора, он быстро совал в руки потерпевшего квитанцию и отсылал его к кассиру, кряхтя и плаксиво бормоча, что, мол, он, Баташский, разоряет фирму и хозяева уволят его за то, что он принимает всякий мусор. Но средорекские крестьяне упрямо защищали свои права. Некоторые в гневе рвали квитанции, которые насильно совал им Баташский, и забирали свой табак, чтобы отвезти его обратно в село. Директор вскоре разозлился не на шутку. Крестьяне вели себя так, что это напоминало организованное выступление. Один средоречанин прямо заявил ему, что все производители, у которых забраковали больше двадцати процентов табака, обратятся с жалобой в Народное собрание. Баташский ругательски ругал этих крестьян и назвал их коммунистами.

Пока все это происходило, Джонни стоял в стороне и как посредник время от времени заступался за своих земляков, упрашивая Баташского уменьшить процент брака. В последние годы страхи Джонни усилились, не давая ему спать но ночам; все село поднимало его на смех. Он постоянно жаловался на то, что его преследуют какие-то злодеи, по никто уже не обращал на это внимания. Поэтому Джонни больше не мог быть хорошим агентом-закупщиком – страх расшатал ту беззастенчивую смелость, с какой он раньше грабил крестьян, и Баташский собирался его уволить.

В это утро, прислушиваясь к перебранкам Баташского с производителями и терзаясь опасениями, как бы кто-нибудь из недовольных не поджег его дом. Джонни неожиданно обнаружил новый повод для страхов. В числе рабочих, переносивших принятые от крестьян тюки в помещение для необработанного табака, то и дело появлялся какой-то рыжеволосый мужчина. Где Джонни его видел? Незнакомец взваливал на плечи тюк и скрывался из виду за стенами склада; потом возвращался запыхавшись и снова брал груз. Вот он опять появился, встретил пристальный взгляд Джонни и в замешательстве опустил голову. Джонни притворился, что не заметил его. но рыжеволосый сам себя выдал, как только появился снова. Бросив беспокойный взгляд на Джонни, он взвалил на плечи новый тюк и опять скрылся в помещении, где складывали необработанный табак. Страхи развили у Джонни наблюдательность сыщика, и поведение незнакомца показалось ему странным. Да где же он видел этого рыжеволосого?… В памяти Джонни возникли десятки людей подозрительных, но рыжего среди них не было. Мысли его, утомленные неотступным страхом, путались и беспомощно останавливались на самых различных предположениях. Наконец он наклонился к Баташскому и спросил вполголоса, кто такой этот рыжий. Но директор только отмахнулся от него с досадой, не прерывая спора с крестьянами. Он слыхал про беспричинные, навязчивые страхи Джонни и не счел нужным ему отвечать. В эту самую минуту рабочий появился снова. Теперь Джонни окончательно уверился, что тот в свою очередь следит за ним, и это пробудило в нем новую, еще большую тревогу. А вдруг рыжий ему отомстит (Джонни не спросил себя за что), отомстит, если догадается, что Джонни шептался с Баташским о нем?

Взволнованный новым подозрением и обиженный на Баташского, Джонни издали заметил Стоичко Данкина и подошел к нему. У Стоичко повозки не было, и он рассовал свои тюки но чужим возам, когда крестьяне выезжали из села, а теперь снова собрал в одну кучу свой бедняцкий урожай и стоял возле него, ожидая приговора Баташского. Стоичко имел все основания надеяться, что приговор этот будет не слишком строгим. Ведь Джонни обещал заступиться за него. Увидев встревоженное лицо приятеля, Стоичко понял, что в его душе поселился новый страх.

– Ну как? Идет дело? – спросил он.

– Обдирает! – ответил Джонни, бросив сердитый взгляд на толстокожего, нечувствительного к опасностям Баташского. – Живьем обдирает, но погоди, когда-нибудь и он наплачется по их милости. Да и мне заодно достанется…

– Что такое? Опять что-нибудь случилось? – сочувственно спросил Стоичко.

Джонни, расстроенный, кивнул. Стоичко Данкин под, ставил ему ухо и быстро заморгал голубыми глазками.

– Посмотри вон туда! – сказал Джонни. – Где весы стоят. Подожди, не сразу… Видишь вон того, рыжего, который тюки несет?

Стоичко Данкин так усердно скосил свои маленькие глазки, что видны были только белки.

– Ну?

– Все на меня смотрит.

– Не бойся, ведь я с тобой.

– Ты его нигде не видел?

Не выдержав, Стоичко Данкин бросил быстрый взгляд в сторону весов.

– Ух! – негромко воскликнул он, пораженный неожиданной встречей.

– Что? Говори!

– Да это тот, что увез Фитилька, перед тем как его волки съели.

– Да что ты!..

Джонни побледнел, губы его задрожали. Он вдруг вспомнил страшный, но уже забытый случай с Фитильком. Вскрытие обнаружило на его обглоданном трупе след от пули, попавшей в голову.

И тут он вдруг заметил, что незнакомец смотрит па него и Стоичко и следит за их разговором. Рыжий, несомненно, тоже силился припомнить, где он их видел, и догадался, что его узнали. Единственное, что ему оставалось, – это избавиться от обоих свидетелей случая с Фитильком. Джонни не допускал другой возможности, и страх его превратился в панику.

– Ты не ошибаешься? – пробормотал он, заикаясь.

Стоичко Данкин уверенным голосом повторил, что не обманывается. Его свежая крестьянская память помогала ему безошибочно узнавать каждого, с кем он разговаривал хоть раз.

– Что же теперь делать? – хрипло спросил Джонни таким голосом, как будто жизнь его висела на волоске.

– Что делать? Молчи, и все! – успокоил его Стоичко. – Ведь я с тобой!

– Брось ты! – тревожно пробормотал Джонни. – Коли он пальнет, какой мне толк, что ты будешь рядом со мной. – Джонни не понимал, что, если бы это произошло, Стоичко подвергся бы такой же опасности, как и он сам. – Слушай! Ты не улизнешь в село без меня? Поедем вместе.

– Куда я без тебя? – заверил его Стоичко.

– Я сейчас вернусь.

И Джонни, приняв решение, быстро зашагал к выходу.

– Куда ты, Джонни? – насмешливо спрашивали средоречане своего защитника.

– Спешное дело! – на ходу объяснял Джонни.

– Эй, Джонни! – громко окликнул его Баташский, увидев, что агент-закупщик отказывается от своей роли примирителя.

Но Джонни сделал вид. что не слышит его.

– Что за трусливая баба! – выругался вслед ему Баташский. – Опять его какая-то муха укусила…

Средоречане громко рассмеялись. Почти все они знали про болезненные страхи Джонни, и Баташский уже не хотел с ним церемониться. А Джонни в это время спешил в полицию.


Когда Макс узнал Стоичко и Джонни, он решил сразу же уйти со склада. Каждая потерянная минута могла стать роковой. Но перед внезапно наступившей опасностью он с удивлением почувствовал, как ослабел в нем инстинкт самосохранения. Его, наверное, арестуют и заставят признаться, что он причастен к убийству Фитилька. Будут допросы, пытки и, может быть, расстрел без суда… Ну и что же? После случая с Луканом он чувствовал себя одиноким и бесполезным. Ему хотелось бороться против ошибочного курса, но не хватало силы воли – основного качества каждого коммуниста. Он пришел сюда, чтобы работать для партии, он думал о новом курсе, но его деятельность ограничилась созданием маленькой группки из нескольких человек. Лукан его победил.

Макс холодно улыбнулся, подумав о том, как он заблуждался, полагая, что его призвание – быть вожаком рабочих. Этому препятствовало что-то в нем самом, а вовсе не трудности введения новой тактики, которую он считал правильной. И это было порождено, быть может, тем, что ему не доверяли, так как он пришел в рабочий класс извне, и подозревали его в тщеславии и желании командовать. Напрасно влился он в эту рабочую среду, к которой приспосабливался только внешне. Напрасными были и его попытки завоевать доверие рабочих. Они инстинктивно чувствовали, что Макс как был чужаком, так и остался. И пожалуй, они были правы. Оп не мог понять их до конца, не был как следует закален бедностью и бесправием, недостаточно ненавидел прошлое. Какой-то суровый закон противодействовал его усилиям, и Макс все яснее понимал, почему рабочие ему не доверяют. Он стал бесполезным именно потому, что принес с собой из другого мира остатки тщеславия, стремления любоваться собой.

И все это порождало в его душе тяжелые противоречия, которые обессиливали его внутренне и разрушали его способность к действию и сопротивлению. Он подумал с горечью: «Я проиграл борьбу с Луканом и потому превратился в тряпку… Теперь мне больше ничего не хочется делать. Рабочий никогда бы не дошел до такого состояния».

Спокойно, без паники, но с каким-то равнодушным сознанием, что все-таки нужно что-то предпринять, чтобы избежать опасности, он подошел к мастеру-македонцу, наблюдавшему за укладкой крестьянских тюков.

– Чего тебе? – спросил мастер по-македонски.

– Нездоровится. – сказал Макс. – Голова болит.

– II у меня голова болит, а вот работаю же… – назидательно проговорил мастер.

– Не могу больше. Ухожу.

– А хлеб? Что есть будешь?

Макс ушел, не ответив. Проходя по двору, он подумал, что надо предупредить об опасности и Стефана. Быстрым шагом он вышел из склада и направился к дому Моревых. Вот уже месяц, как Стефан жил у родителей, и это давало рабочим новый повод для недоверия. Макс подошел к дому и позвонил у входа. Вышла мать Стефана. Макс учтиво снял фуражку.

– Вам нужен Стефан? – спросила она. – Его нет. Вчера уехал в Софию.

Макс вздохнул с облегчением. Значит, Стефан пока вне опасности.

– Благодарю вас. Извините, сударыня.

Он собрался было идти, но она остановила его.

– Господин Эшкенази, – сказала она. – Войдите, будьте добры. Мне надо поговорить с вами.

Она умоляюще смотрела на некрасивое, преждевременно постаревшее лицо Макса. Нельзя было терять времени, но Макс согласился. Впервые эта любезная, немного грустная женщина захотела поговорить с ним. Они пошли в гостиную.

– Дело вот в чем, господин Эшкенази… – Мать, казалось, подыскивала слова, но не могла их найти. – Я знаю, вы очень умный и образованный человек… Не кажется ли вам, что вы и Стефан могли бы работать для топ же идеи… как бы сказать… для того же дела, но в другой области. Вы меля понимаете, не правда ли? Извините, я вовсе не желаю вмешиваться в ваши убеждения.

– Да, понимаю, сударыня.

– Работа на складах… как-то… не подходит для вас обоих. Она вас только изнуряет. Вы этого не замечаете?… Вот все, что я хотела вам сказать… Простите! И еще…

Она покраснела и опять смутилась. Макс смотрел на нее с глубоким сочувствием. Бедная, измученная заботами мать! Как она все-таки уважает чужие убеждения!

– С первой вашей мыслью я не согласен, но говорите все. что хотите, сударыня.

– Хорошо, спасибо! Я хотела вас попросить, если вы не согласны с этим, то хоть внушите ему, что необходимо одновременно продолжать учение в университете. Пусть он сначала получит образование, как вы. Он сдал экзамены за два курса юридического факультета.

– В этом я с вами вполне согласен, сударыня, и обещаю его убедить, – сказал Макс. – Ведь это по моему настоянию он держал экзамены на аттестат зрелости экстерном.

– Вот как, господин Эшкенази! Очень вам благодарна! Я убеждена, что Стефан очень вас любит и слушает только вас.

Она велела служанке приготовить кофе, но Макс быстро поднялся. Он чувствовал, что теряет драгоценное время. Мать Стефана угадала, что он встревожен и спешит уйти, и не стала настаивать.

Макс вышел из дома и зашагал к базарной улице в нижней части города, где находилась его квартира. Мартовское солнце быстро просушивало землю. На деревьях уже набухали почки. Он засмотрелся на голубое небо, с которого ветер смел облака, и почувствовал, что ему жаль расставаться с весной, жизнью и миром. И тогда он снова вспомнил о прошлом, и в памяти его воскресла женщина из другого мира – краса древнего еврейского рода, который четыре века тому назад пришел из Испании и, не имея склонности к торговле, давал только раввинов, юристов и врачей. В глазах ее сияла романтика старых времен и живая, задорная мысль, которая подсмеивалась над традициями, но не имела сил порвать с ними. И тогда он снова осознал, что как раз эта связь со старым миром и мешает ему полностью приобщиться к новой среде – потому-то рабочие инстинктивно отказались отдать ему свои сердца и Лукан его победил.

Он все шел в сторону нижней части города, думая о разных вещах, но непосредственная и близкая опасность, угрожавшая его жизни, как ни странно, оставляла его совершенно равнодушным. Все сильнее тосковал он по прошлому, все больше его раздражало настоящее. На базарной улице он встретил группу безработных, направляющихся к табачным складам. Они ходили туда каждый день и часами простаивали перед складами в надежде, что фирма начнет работать и они будут приняты первыми. Но пока обработку начали лишь немногие фирмы. Поглощенные своими заботами, рабочие прошли мимо, не поздоровавшись, хотя знали Макса по работе на складе «Никотианы». Это его рассердило. Но вскоре он понял, что иначе они и не могут себя вести. Конспиративные группы Лукана объявили его, Макса, опасным фракционером. И наконец, что общего сейчас между этими рабочими и им, Максом? Он задумался. Может быть, общее у них – это идея, конечная цель?… Но сейчас и это показалось ему неубедительным. Ведь будь это так, он в их среде чувствовал бы себя своим, а не чужим, работал бы как рядовой, не ожидая командного поста в стачке. Он вспомнил, что большевики называли это «генеральством». И тогда ему показалось, что второй источник его внутренней борьбы не столько ошибочный курс Лукана, сколько уязвленное честолюбие, что именно честолюбие породило в нем его теперешнее ощущение, что он человек лишний, а жизнь его разбита; оно же породило и безразличие к смерти. А рабочий, вышедший из нищеты, никогда бы не докатился до такого состояния, никогда бы так не распустился.

Но вот Макс дошел до шорной мастерской Яко и поднялся в свою комнатку. Надо было как можно скорее уложить чемодан и ехать в Софию. Макс решил выйти на шоссе и сесть в какую-нибудь попутную грузовую машину. Ехать поездом было опасно, да и пришлось бы потерять много времени. Он принялся собирать свои вещи, бросая их как попало в потертый картонный чемодан; и снова его охватило чувство безнадежности, словно жизнь его давно кончилась и. что бы теперь ни случилось, это его уже ничуть не касается. Вся эта спешка показалась ему бессмысленной, словно, избежав опасности, он испытает только еще большие огорчения. Он хочет бежать в Софию. Л что он будет делать там?… Снова отчуждение от товарищей, снова унизительное выпрашивание хоть маленькой должности у дальних богатых родственников, снова издевательские намеки на то, что он возвращается как блудный сын, как глупый фантазер.

Макс прервал свои сборы, чтобы закурить, и растерянно посмотрел в окно. На противоположной стороне улицы стоял высокий, с бледным одутловатым лицом парень в сером пальто. Одну руку он держал в кармане.

Макс сразу узнал его – это был шпик, ходивший в штатском. Но ему и сейчас не стало жаль, что все так сложилось, он только вынул револьвер, зарядил его и сел у стола лицом к двери, продолжая курить.

Длинный терпеливо ждал на тротуаре. Он стоял, повернув голову к площади, но глаза его каждые две секунды бросали быстрый взгляд на дом Яко. То были неприятные, тоскливые и злые глаза, искаженные жестокостью и страхом. Этот агент слыл мастером вырывать показания побоями, но ему всегда было страшно. Страшно ему было и сейчас, хотя никаких особенных причин для этого не было. Подавленный, он ждал своего сослуживца, чтобы вместе арестовать подозрительного. Из полицейского участка они вышли одновременно. Один пошел искать Макса на складе «Никотианы», а другой – к нему на дом. Не найдя Макса на складе, первый вернулся в полицию, и начальник велел ему присоединиться ко второму, ожидавшему возле дома.

Злясь и негодуя на медлительность сослуживца, Длинный, однако, не осмеливался войти в квартиру один. Он уже позеонил в участок и узнал, что второй агент вышел оттуда. Наконец тот, кто должен был прийти, показался из-за угла. Это был маленький, с жуликоватой улыбкой толстяк, легкомысленно относившийся к своей работе. Он шел не спеша и грыз орешки. «Свинья», – со злостью подумал Длинный, но не выругался вслух, так как на это сослуживец его только усмехнулся бы, а Длинного его усмешка особенно раздражала.

– Почему не взял с собой полицейских? – резко спросил Длинный.

Толстый поднял брови с глупым удивлением.

– Ведь я же тебе сказал по телефону!.. – обеспокоенно продолжал Длинный.

– Э!.. – беспечно улыбнулся толстяк, – Из-за такого пустяка – полицейских?

Длинный побагровел и мрачно поджал губы.

– Скотина! – выругался он. – Работаешь спустя рукава. Но погоди, когда-нибудь продырявят тебя, как решето… Или не знаешь, что политические – люди опасные?

Он почувствовал презрение к легкомыслию своего товарища и ненависть к жертве, к человеку, которого предстояло арестовать. Все-таки опасная она, эта их собачья профессия!.. Ведь как бывает: посмотришь на человека – ничтожество, оборванец, а подойдешь его арестовать – сразу выпустит обойму тебе в живот или в голову. Длинный видел в морге трупы убитых коллег, и воспоминание о них преследовало его, как кошмар. «Политические – люди опасные», – опять подумал он, и его тупая, животная ненависть к ним возросла еще больше. Это она порождала жестокость, с какой он истязал их после ареста. Но при аресте каждой новой жертвы он испытывал гнетущее, непреодолимое беспокойство. Поэтому он и сейчас был так раздражителен и зол.

– Ну ладно, ладно!.. – успокоил его толстяк. – Я пойду вперед.

– Посмотрю я на тебя… – сказал Длинный, делая вид, что великодушно уступает ему первенство.

Толстяк взглянул на него насмешливо, убежденный, что сам он хитрее Длинного.

– Что «посмотрю»? – повторил он, жуя орешки. – Я свое дело знаю и всегда иду первым. Я не такой трус, как ты.

Длинный униженно промолчал, опасаясь, как бы его напарник не изменил своего решения. Они пересекли улицу, и Длинный вошел в мастерскую, а толстяк остался у входа.

В это время Яко шумно торговался с каким-то крестьянином. Подойдя к ним, Длинный грубо прервал их разговор. Яко испуганно взглянул на него и сразу понял, что это представитель власти – очень уж самоуверенно он вошел. У шорника была длинная седая борода. Вместе с грязной шапочкой и кожаным фартуком она придавала ему какой-то чудной, старомодный вид, разозливший агента.

– У тебя есть квартирант? – сурово спросил Длинный.

– Чего изволите?… Квартирант?… Да, сударь.

Со свойственной ему быстротой соображения Яко сразу же все понял. Он давно уже подозревал, что Макс втянет его в неприятности с полицией, по не хотел его трогать из боязни потерять квартиранта. И вот тебе – пришла беда! Проклиная свое сребролюбие, Яко понимающе кивнул, как будто хотел сказать, что заранее согласен со всеми мерами пресечения, на которые пойдут власти.

– Отведи нас в его комнату, живо! – властно приказал агент.

Яко охватило предчувствие чего-то плохого, и борода у него затряслась от страха.

– Одну минуточку, сударь, я сейчас! – пролепетал он заикаясь. – Вот только чтобы лавка не осталась пустой… Rebeca! Yen aqui![43] Прошу вас, сударь! Rebeca, ven aqui, mujer![44] Прошу вас, сударь! Rebeca!.. Rebeca!..

Яко кричал, поворачивая голову то к крестьянину, то в сторону мастерской, словно прося помощи. Наконец из маленькой двери вышла Ребекка, вытирая передником мокрые руки.

– Qué hay?[45] – сердито спросила она.

– Quédate aqui![46] – приказал ей Яко и кивком головы попросил агента следовать за ним.

Они вышли на тротуар перед мастерской. Лицо Длинного нервно подергивалось. Его жестоко мучил страх. Вся обстановка казалась ему подозрительной и грозящей неожиданностями. А вдруг этот тип бросит гранату?

– Иди с евреем! – приказал он толстяку, стараясь казаться спокойным, хотя зубы его стучали от страха.

– Я?… – насмешливо, но с явной готовностью выполнить приказ переспросил толстяк.

Он ничуть не боялся, и паника, охватившая старшего чином сослуживца, забавляла его.

– А кто? Я, что ли? – со злостью ответил Длинный. – Ты моложе и должен привыкать. Представлю тебя к награде.

Толстый агент громко рассмеялся в ответ на это обещание и двинулся вслед за Яко, на всякий случай сжимая в кармане пальто пистолет. Оставшись один на тротуаре, Длинный облегченно вздохнул. Крытый проход под вторым этажом дома соединял улицу с пропахшим помоями двориком. Во двор вели две двери: одна из мастерской, другая из жилой части дома. Толстяк и Яко вошли во вторую дверь. Убедившись, что из жилой половины дома другого выхода нет, Длинный тоже подошел к этой двери и стал в стороне, чтобы стрелять сбоку, если подозрительный попытается бежать. В течение нескольких секунд ou слышал, как толстяк и Яко поднимаются по ступенькам деревянной лестницы. Его напряжение и страх все возрастали. «Собачье ремесло!..» – снова подумал он, облизывая пересохшие губы, и вскоре понял по затихающим шагам, что те двое уже поднялись. Потом наступила тишина, но вскоре загремели выстрелы и кто-то глухо и хрипло крикнул. Что-то тяжелое, очевидно тело толстяка, покатилось по лестнице. Длинный прижался к стене и с револьвером в руке ожидал, готовый выстрелить. Но спустя мгновение он услышал еще выстрел, а потом гнусавый и гнетущий вой, прерываемый причитаниями на непонятном ему языке. Кто-то медленно и осторожно спускался по лестнице, словно стараясь обойти что-то лежавшее на пути или перескочить через препятствие. Длинный настороженно, но уже без паники ждал дальнейших событий, зная, что позиция его удобна для стрельбы. Гнусавый беспомощный вой зазвучал громче. «Еврей», – с презрением подумал агент. Он подождал еще немного. Непонятный говор – смесь проклятий и плача – вызывал в нем отвращение, и Длинный выругался. Наконец из двери выбежал Яко. Воздев руки к небу, шорник бросился на улицу. Лицо его было искажено ужасом, а под широко раскрытым красным ртом развевалась борода, редкая и седая. Низенькая шапочка и кожаный передник придавали ему сейчас еще более зловещий вид. Агент быстро выбежал и стал перед ним с револьвером в руке.

– Что там? Кто стрелял? – взревел он.

При виде револьвера Яко пришел в неописуемый ужас.

– Су… су… су… – забормотал он заикаясь.

– Идиот! Говори скорей!

– Су… су… су… сударь…

Голова, руки, ноги – все тело Яко тряслось от ужаса. Агент грубо оттолкнул его в сторону и занял прежнюю позицию. Яко выбежал на улицу, издавая страшные хриплые вопли. Длинный ждал. Сверху не доносилось ни малейшего шума. Наконец он понял, что драма на втором этаже уже закончилась, и почувствовал эгоистическую, животную радость – и на этот раз он спасся! Но он решил пока не двигаться с места. Иногда эти типы, даже смертельно раненные, поднимаются и стреляют. Во двор вошел полицейский. Сзади него собиралась испуганная толпа.

– Полицейский! Тревогу! – крикнул агент.

Спустя пять минут прибыл Чакыр со взводом полицейских. Немного бледный, он умело и спокойно окружил дом и оттеснил толпу. К осажденному обратились с предложением сдаться, но дом молчал. Чакыр спросил, не согласится ли кто-нибудь добровольно подняться наверх. Никто из подчиненных не ответил. Тогда он, стиснув зубы, вынул револьвер и пошел сам. За ним последовал молодой полицейский с красивыми черными усиками, а потом робко и нерешительно двинулся агент. На верхнем пролете лестницы, раскинув руки, головой вниз неподвижно лежал толстяк. Лицо его было рассечено пополам непрерывной вереницей пуль, выпущенных одна за другой. Чакыр невозмутимо перешагнул через труп и зашагал дальше. В такие минуты он думал только о своем полицейском достоинстве. Дверь комнатки, в которой жил Макс, была полуоткрыта.

– Сдавайся! – громко крикнул Чакыр. – Дом окружен.

И в то же мгновение прижался к той стене, в которой была дверь; Длинный и полицейский присели за трупом толстяка. Ответа не последовало. Чакыр сделал несколько шагов вдоль стены и, подходя к двери, повторил свое предложение. Ответом ему снова было молчание, тяжелое, напряженное, словно лишенное жизни. Чакыр посмотрел на лестницу. Из-за трупа убитого торчали револьверы полицейского с усиками и агента. Чакыр вспомнил о своей семье. После короткого колебания он хмуро толкнул дверь и заглянул в комнатку.

На полу, в луже крови, лежал Макс Эшкенази. Последнюю пулю он пустил себе в рот.