"Табак" - читать интересную книгу автора (Димов Димитр)XVIСекретарь господина генерального директора «Никотианы» со стесненным сердцем ждал звонка, которым его обычно вызывали для доклада. Сегодня он особенно беспокоился, так как из провинции было получено много неприятных телеграмм и шеф мог стать злобно придирчивым. Вот уже пять минут секретарь нервно перечитывал телеграммы, стараясь решить, которая из них наименее неприятна, чтобы положить ее сверху. Наконец раздался звонок. Секретарь вошел в кабинет, как провинившийся школьник, вызванный классным наставником для выговора, и даже слегка вздрогнул, как будто был виноват в том, что происходило в провинции. Он впился взглядом в лицо шефа и с облегчением заметил, что сегодня оно не очень злое. Больше того, как всегда в понедельник, после свободного дня, проведенного с любовницей в Чамкории, лицо у Бориса было свежее и довольное. Но телеграммы, телеграммы… Робко ступая, секретарь подошел к столу. Лицо шефа сразу же приобрело холодное выражение, словно по-другому он просто не мог разговаривать с подчиненными. – Что нового? – небрежно спросил господин генеральный директор. – Стачка!.. – хрипло пробормотал секретарь. – Рабочие предъявили требования и угрожают стачкой. – Стачка?. Борис побледнел, потом вдруг покраснел, и на лице его застыла яростная, гневная гримаса человека, неожиданно получившего пощечину. И это действительно была пощечина – ведь именно теперь стачка могла причинить большие неприятности «Никотиане» и поколебать доверие немцев к фирме при первых же ее поставках. – Где? – хмуро спросил Борис, оправившись от неожиданности. – Всюду, – ответил секретарь. – Во всех наших филиалах, во всех других фирмах. Очевидно, это всеобщая стачка. – Чего они требуют? – Многого… Но главное – права организовать свободные профсоюзы, ликвидации тонги и повышения заработной платы. Секретарь положил телеграммы па стол, с трепетом ожидая, что скажет шеф Борис прочитал их и швырнул в сторону. – Идиоты! Они с ума сошли! – прохрипел он. Потом закурил сигарету и, опустив голову, стал обдумывать, с чего начать. На его бледном красивом лбу вздулись вены. Стачку надо подавить немедленно, безжалостно. Но как ее допустили?… Ну и бабы же эти директора филиалов! Да и петиция тоже. Он вдруг поднял голову. Секретарь с блокнотом и карандашом в руке испуганно смотрел на него, панически боясь, как бы не перепутать что-нибудь, стенографируя распоряжения шефа. По Борис пока не сделал никаких распоряжений, только сказал: – Соедините меня с «Джебелом»! Потом с председателем Союза промышленников и с премьер-министром! Секретарь бросился в свою комнату к телефону. В проводах загудели голоса. Владелец «Джебела» был председателем Общества торговцев табаком, но ничто не могло пробудить его от сна после ночной оргии в кабаре «Империал». Вместо него к телефону подошел главный эксперт. – Что происходит, Папазов? – Широко организованная акция, господин Морев. Мы все поражены. – Полиция, очевидно, проспала все на свете! – Да, безобразие! – Теперь слушайте. Если вы меня поддержите, я с ними быстро разделаюсь. – Разумеется, поддержим! Но чего вы хотите? – Только полномочий вести переговоры от имени всех торговцев. – Шеф скоро проснется. Я скажу ему, что необходимо сейчас же созвать собрание. – Вы уверены в их единодушии? Л то ведь есть такие субъекты, которые будут злорадствовать, если «Никотиана» запоздает с обработкой. – Да, – отозвался эксперт. – Но это шакалы… Пигмеи… Какой у вас план? – Измотать стачечный комитет ожиданием, пока мы по перетянем на свою сторону ферментаторов. Потом объявим локаут, и никаких уступок. За зиму они изголодались и долго упорствовать не смогут. – Отлично задумано, господин Морев. Борис положил трубку. Секретарь принялся лихорадочно разыскивать председателя Союза промышленников и наконец выяснил, что он в Габрове. – Дайте, пожалуйста, Габрово. Очень срочный разговор… Прошу вас! Господин генеральный директор "Никотианы» желает говорить с вами. Весь в ноту от усердия, секретарь связал по телефону двух магнатов. Один из них одевал всю болгарскую армию сукном своих фабрик, другой вывозил треть болгарского табака в Германию. Господин генеральный директор «Никотианы» был изысканно вежлив. Господин председатель Союза промышленников соглашался выполнить его просьбы с дальновидной любезностью. Как им было не попять друг друга! И они поняли. Господин председатель Союза промышленников обещал разослать циркуляр всем членам союза с указанием не принимать на работу бастующих табачников. Секретарь снова принялся вертеть диск телефона. По-прежнему обливаясь потом, он теперь искал премьер-министра. Но премьер-министр, утомленный государственными делами, уехал куда-то отдыхать; а может быть, и наоборот: утомленный отдыхом, занялся в виде исключения государственными делами. Это был известный всем лентяй, при дворе игравший роль лакея. Лицо у» его было опухшее, глаза сонные, утомленные бриджем. Кто-то внушил ему, что он незаменимый государственный деятель, и это побуждало его удивлять страну и правительства других держав непрерывными дипломатическими актами, которые походили на поклоны во все стороны. Остальное он предоставлял своим чиновникам. Но сейчас его нигде не могли найти, и секретарь беспомощно посмотрел в открытую дверь на господина генерального директора «Никотианы». – Ищите, ищите! – сказал Борис. – Под водой или под землей, но надо найти этого лентяя! Секретарь в отчаянии вертел диск, все более дерзко разговаривая с подчиненными и домочадцами премьер-министра. Он просил, требовал, настаивал, заклинал… И наконец ему удалось вырвать у домочадцев признание, что господин премьер в субботу уехал в гости на виллу к одному своему богатому приятелю и еще не вернулся. Докладывая об этом, секретарь смотрел на шефа. – Звоните туда! – спокойно приказал господин генеральный директор «Никотианы». Как и все, он считал премьер-министра Болгарии просто глупым и ленивым чиновником, которого надо пнуть ногой, если он спит. Но в отличие от всех прочих господин генеральный директор «Никотианы» действительно имел возможность разбудить премьера пинком. Премьер отозвался хриплым, кислым, сонным голосом, но, как только узнал, с кем говорит, сразу же сделался любезным. Господин генеральный директор сейчас уже не просил, а требовал. Он настойчиво требовал многого – сделать внушение министру внутренних дел (с которым «Никотиана» была не в ладу), большинству Народного собрания, начальнику полиции, главному инспектору труда и начальникам гарнизонов в крупных табачных центрах. – Да, да… – отвечал премьер-министр. – Будьте спокойны, дорогой Морев!.. Это вопрос политический, это может повредить нам за границей… Да, да!.. Прихлопнем их сразу!.. Да, да!.. Правительство вас поддержит… Да, да!.. И премьер-министр еще много раз сказал: «Да, да». Он привык поддакивать и при дворе, и своим богатым друзьям, что дало ему возможность сделать крупные вложения в швейцарские банки, и теперь он уже помышлял бросить политику в знак своего несогласия с германофильским курсом. Так он рассчитывал доказать обществу, что у него есть нечто похожее на характер и что он не чета прежним премьерам, которых двор выбрасывал как негодные тряпки. Господин генеральный директор «Никотианы» положил трубку и, не теряя ни минуты, начал диктовать секретарю письмо-циркуляр директорам филиалов фирмы. При этом он достиг вершины своего жестокого искусства управлять, которое должно было поставить голодающих в совсем уж безвыходное положение. Он предписывал директорам отказаться после объявления стачки от каких бы то ни было переговоров с выборными делегатами рабочих под тем предлогом, что делегаты представляют провокаторские элементы. Затем директора должны были требовать выбора новых делегатов на новых собраниях рабочих, с тем чтобы «порядок» на этих собраниях был «гарантирован» полицией, а полномочия для ведения переговоров возложены на «действительно беспартийных». Борис категорически требовал «не спешить» и «выжидать» развития событий, что попросту означало обманывать и водить за нос рабочих, пока они не истратят своих последних сбережений и голод не высудит их отступить. Для «спокойного проведения» переговоров, то есть для их затягивания, директор советовал прибегать к помощи местных инспекторов труда, которые получат инструкции о «беспристрастной» ликвидации конфликта. Письмо завершалось гуманным предложением сохранять «корректные» отношения с рабочими. Но кроме этого, генеральный директор продиктовал второе циркулярное письмо филиалам с надписью «лично, секретно», в котором вопрос рассматривался более откровенно. Директора складов должны найти «патриотов» и «преданных фирме» рабочих и «склонить их за вознаграждение» войти в стачечные комитеты. Рабочим-коммунистам, само собой разумеется, объявляется «беспощадная война» при «широком содействии» полиции. На рабочих собраниях, созванных для выборов новых делегатов, коммунисты должны быть уличены в «продажности» беспартийными и другими «более умеренными» элементами. Если эти элементы выразят желание вернуться на работу на старых условиях, их надо принять немедленно. Приказано было утроить вооруженную охрану и ввести круглосуточное дежурство служащих у телефона; им предписывалось вызывать полицию, а в случае нужды и войска, если начнутся беспорядки и рабочие нападут на склады. Директорам запрещалось обсуждать с выборными делегатами какие бы то ни было условия прекращения стачки. Условия эти сообщит делегатам генеральный директор, когда будет объезжать провинциальные склады. Таким образом, господин генеральный директор сохранял за собой право сильного начать, переговоры, когда сам найдет нужным, иначе говоря – когда голодные, истощенные рабочие будни вынуждены вернуться на работу на старых условиях, а рабочие делегаты уже перестанут быть делегатами. От этого письма генерального директора, как и от предшествующих его распоряжений, веяло холодом, эгоизмом и жестокостью но отношению к тысячам беззащитных существ, которые с утра до вечера работали на его складах за ничтожную плату. Но он не видел, не сознавал этого: а если бы и сознавал, это не смогло бы его растрогать, потому что даже те крохи юношеской отзывчивости, которые у него были когда-то. исчезли в годы зрелости, запушенные его успехами, триумфом его энергии. – Где Костов? – вдруг спросил он, кончив диктовать письма. – Уехал в Рильский монастырь, – ответил секретарь. – Когда? – Сегодня утром. – Вы ему сказали о забастовке? – Да! Он поручил мне передать вам, что оставляет работу на месяц и не желает, чтобы его беспокоили. Извините… Я передаю вам его поручение слово в слово, как он велел. – Значит, и он бастует! Секретарь ожидал молний холодного гнева, но господин генеральный директор только рассмеялся. Секретарь впервые видел своего шефа смеющимся, и как раз тогда, когда всякий другой нормальный директор воспылал бы справедливым гневом. Дьявол их разберет, этих тузов!.. Секретарь в свою очередь деланно улыбнулся. Несмотря на стачку, господин генеральный директор не терял хорошего настроения. Может быть, этим он был обязан своей любовнице. Секретарь однажды видел ее в машине Бориса. Она была ничуть не похожа на любовницу миллионера: красивая, но скромная девушка, без косметики, без драгоценностей: и у нее, кажется, не было ни малейшего желания афишировать свою связь. Впрочем, секретарь находил ее неинтересной. Ему нравились только блестящие, роскошно одетые женщины, которыми он любовался каждую неделю в кино, где показывали американские фильмы. Да, странные люди эти тузы!.. Но он тут же раскаялся в своем удивлении. Шеф смотрел на него холодно и строго: секретарь не смеет столь фамильярно вторить смеху своего хозяина. – Быстро приготовьте письма! – приказал господин генеральный директор. – И принесите их на подпись. Он закурил и посмотрел в открытое окно. Был ясный апрельский день. Теплое небо синело, в воздухе пахло сиренью. Господин генеральный директор «Никотианы» получил полномочия от всех табачных фирм и начал борьбу хорошо продуманными ходами. Директора провинциальных складов отказались вести переговоры, поэтому рабочие избрала делегацию, которая должна была добиться приема у хозяев в Софии. В состав делегации входили десять мужчин и две женщины. Господин генеральный директор не принял ее, заявив, что она состоит из «агентов Коминтерна», и сообщил главному инспектору труда, что согласен вести переговоры только с делегатами, выбранными па общих собраниях рабочих, а не членами складских организаций. Ловко избежав встречи с некоторыми политическими деятелями, которые предлагали свое посредничество, он, прежде чем отказать делегатам, заставил их напрасно прождать четыре дня в дешевенькой гостинице. Инспектор труда со своей стороны давал настойчивые заверения – которые, к сожалению, не сбылись – в том, что он убедит господина генерального директора принять делегатов. Так они потеряли еще три дня. Л за это время директора складов в провинции выполнили все распоряжения, полученные от хозяев. Среди рабочих появились агитаторы, которые, правда, тоже были за стачку, по требовали новых собраний, выборов новых стачечных комитетов и новых делегатов потому-де, что избранные раньше присваивают чужие деньги и ценою горя рабочих стараются выслужиться перед теми, кто им платит. Вместе с тем агитаторы уверяли, что хозяева не так уж неуступчивы, как утверждают некоторые, и готовы договориться с рабочими, не доводя дела до стачек, побоищ и кровопролития. Инспекторы труда красноречиво подтверждали это, приводя в пример Италию и Германию. Пришли теплые дни мая, и состоялись новые собрания – с разрешения полиции, предварительно проверившей ораторов и показавшей себя строгой, но доброжелательной. После долгих споров на этих собраниях выбрали новую делегацию, в которую вошла только треть прежнего состава комитета, и она уехала в Софию. Часть рабочих ясно сознавала, что уплывают драгоценные дни ферментации табака, когда прекращение работы, особенно ферментаторами, связано с серьезным риском для хозяев, и они поэтому могут пойти на некоторые уступки. Делегаты прождали еще три дня, пока господин генеральный директор «Никотианы» не вернулся из Чамкории, где отдыхал. А когда он вернулся, рабочие столкнулись с новой неожиданностью. Встреча состоялась в Главной инспекции труда. Шестеро делегатов – в их число удалось попасть и Блаже – расселись вокруг стола, несколько смутившись, но вместе с тем польщенные вежливостью главного инспектора. Они были в опрятных старых костюмах, пропитанных табачным запахом складов, но вычищенных и заботливо выглаженных женами. Некоторые даже повязали дешевые галстуки – первый признак, по мнению трудового инспектора, того, что делегаты и впрямь настроены умеренно. Господин генеральный директор «Никотианы» предъявил свои полномочия, полученные от табачных фирм, и, взяв слово, стал говорить ледяным, сухим голосом, неприятно удивив этим социал-демократов и нарушив доверчивое воодушевление, с которым они явились на прием. Он начал с тонги. Вопрос о ней был, но его мнению, вопросом национального значения. Ликвидация тонги немыслима. Не будет тонги – не будет ни покупателей, ни торговли, ни обработки, ни производства табака. Вот почему вопрос о тонге вообще не должен ставиться. Главный инспектор труда рисовал авторучкой парусную лодку на странице блокнота и одобрительно кивал. Это был красивый молодой человек, получивший юридическое образование в Германии. Лицо у него было румяное, цветущее, волосы черные, мягкие, как шелк. Он надеялся получить звание областного чемпиона но теннису, а также пост торгового советника в посольстве. Делегаты социал-демократы, широко раскрыв удивленные глаза, следили за его одобрительными кивками. Ведь местные инспектора труда дали им попять, что вопрос о тонге разрешится благополучно. – А рабочие, которые останутся без работы? – внезапно спросил Блаже. – О них позаботятся государственные учреждения, – равнодушно ответил генеральный директор. – Фирмы ото не интересует. – Но чем же им помогло государство до сих пор? – возразил Блаже. В его глазах вспыхнули саркастические огоньки, а голос зазвучал вызывающе. Все сразу поняли, что он заранее уверен в неудачном исходе переговоров. – Как чем? – сердито огрызнулся главный инспектор труда. Молодость его вначале вызывала у рабочих доверие, но тут им стало ясно, каким путем он поднялся до столь высокого поста. Несмотря на свою утонченную, почти женственную внешность, этот молодой человек был прожженный негодяй. Он многозначительно посмотрел на дерзкого делегата и попросил господина генерального директора продолжать. Господин генеральный директор быстро перешел к другому требованию рабочих – о праве свободно создавать свои организации. Это требование также не интересовало фирмы, и он ограничился лишь язвительным замечанием, что рабочим не следует усложнять вопрос прихотями политического характера. Зато господин генеральный директор подробно остановился на вопросе об увеличении поденной платы на двадцать процентов. Целых полтора часа он подробнейшим образом рассказывал, наг; развивался кризис цеп на табак, какие героические усилия приложили фирмы для спасения производства и как тяжело их положение до сих нор. Заключение его было пронизано холодной горечью и сожалением. Фирмы не могут допустить увеличения заработной платы, говорил он. В настоящее время фирмы изнемогают. Да, и табачные фирмы, и производители табака окажутся на пороге разорения, если рабочим увеличат заработную плату. Он вынул из портфеля кипу бумаг и подтвердил свои слова цифрами. Наступила тишина, только с улицы доносились звуки военной музыки. Делегаты не спускали глаз с изысканного костюма директора, словно не в силах понять, как это возможно, чтобы существовали люди, одетые так красиво, когда тысячи женщин и детей живут впроголодь. Они невольно вспомнили о его особняке, расположенном в самой тихой и зеленой части Софии и стоившем несколько миллионов, о его американской машине, о его виллах в Чамкории и Варне. Они вспомнили также о домах, виллах и машинах других табачных магнатов и об огромном жалованье их экспертов и директоров. Неужели же можно утверждать, что фирмы не в состоянии увеличить ничтожную поденную плату рабочим на двадцать процентов? Даже социал-демократы, вполне доверявшие главе трудовой инспекции, почувствовали, какая это бесстыдная ложь. Но господин генеральный директор, ничуть не смущаясь явной несостоятельностью своих доводов, продолжал с наглостью сильного. – Вы требуете увеличения поденно)! платы па двадцать процентов, – говорил он, впиваясь холодным взглядом в лица делегатов и словно желая упрекнуть их в бессердечии. – Но спрашиваете ли себя, откуда фирмы могут взять эти двадцать процентов? Мы больше других испытали на себе тяжесть кризиса и потеряли своих лучших покупателей за границей… Мы платим громадные налоги, тратимся на покупку новых машин и введение топги, улучшаем санитарные условия, страхуем вас на случай болезни или увечья… Все аргументы господин генеральный директор подкреплял цифровыми данными, которые делегаты, правда, вряд ли могли проверить. – Верно, – продолжал он с добродушной снисходительностью к тем слоям общества, представителем которых являлся. – Мы живем лучше вас. Но зато вы избавлены от наших забот и тревог. Если каждый из вас думает о том, как накормить дома два или три рта, то мы должны соображать, как нам выплатить заработок сорока тысячам рабочих-табачников и служащих. В сущности, мы больше думаем о ваших женах и детях, чем думаете вы, когда требуете увеличения платы и тем самым разорения фирм. Генеральный директор замолчал, мысленно подыскивая новые сокрушительные доводы. Инспектор труда закончил парусную лодку и начал рисовать теннисную ракетку. Если дело кончится пятью процентами и фирмы дадут ему обещанное вознаграждение, он проведет лето в Варне не хуже какого-нибудь богача. Молчание его недвусмысленно показывало, что в принципе он согласен с директором. Однако, если рабочие будут упорствовать и стачка поставит под угрозу качество табака, он предложит, как было условлено, повысить плату на десять процентов, чтобы в конце концов стороны согласились на повышение от трех до пяти процентов. Но это может произойти не раньше чем во вторую или третью встречу. Социал-демократы и беспартийные также молчали, ожидая, чтобы директор высказался до конца. Они не хотели возражать резко, та?; как боялись, что их обвинят в коммунизме, и от всего сердца желали, чтобы фирмы согласились на десять процентов. Только Блаже осмелился взять слово. – Сдается мне, что между вашими и нашими заботами разница немалая, – гневно заметил он. – Не смешивайте их и не думайте, что перед вами дураки! Генеральный директор на мгновение смутился. – Что? – переспросил он. – Что вы хотите сказать? – Просто я говорю, что мы не настолько глупы, чтобы слушать подобную ложь, – твердо продолжал Блаже. – Если бы торговля табаком шла плохо, капиталы сразу были бы переведены в другой сектор. Фирмы работают ради собственных прибылей, а не ради рабочих. Если бы они думали о нас, наши дети не болели бы туберкулезом и мы но устраивали бы стачек… Следовательно, все, что вы только что сказали, – неправда. – Значит, вы продолжаете провоцировать?! – возмущенно воскликнул генеральный директор. – Я не провоцирую, – спокойно возразил Блаже. – Но вы утверждаете, что заботитесь о наших женах и детях, а это сплошная выдумка, которая нас только раздражает. Лицо у генерального директора покраснело от внезапного припадка ярости, какие случались с ним очень редко, и вены на его висках вздулись. – Слушайте! – крикнул он еще раз, с силой ударив по столу. – Замолчите немедленно. – Не вижу оснований молчать. Мы тут собрались, чтобы вести переговоры. – Именно! А вы эти переговоры саботируете. – Просто я отвечаю на ваши неверные утверждения. – Замолчи ты!.. – грубо крикнул инспектор труда. Наступило молчание, и все поняли, что переговоры провалились. Блаже повернулся к инспектору и сказал с улыбкой: – Господин инспектор, благодарю вас за арбитраж. – Это уж слишком! – Голос генерального директора снова стал спокойным и сухим. – Склады принадлежат фирмам, и фирмы будут определять плату рабочим. А у вас в свою очередь свободный выбор: хотите – поступайте на работу, хотите – пет. Фирмы не будут увеличивать поденную плату. Если вам это не нравится, уходите со складов и не отвлекайте меня глупостями!.. Затем он повернулся к инспектору и проговорил небрежным тоном: – Считаю встречу оконченной. Снова наступило молчание. Господин генеральный директор «Никотианы» начал складывать свои бумаги в портфель. Делегаты беспомощно заморгали, невольно глядя на Блаже. Тогда он громко сказал: – Господин инспектор! Завтра все табачники в стране объявят стачку. В этот день Симеон проснулся рано, измученный кошмарными снами и неотступной мыслью о предстоящих событиях. Он вошел в городской стачечный комитет вместо Шишко, которого отстранила полиция после аннулирования выборов, проведенных на первом рабочем собрании. Стачку должны были объявить в это утро в четверть девятого, после того как рабочие соберутся па складах. Насчет этого он получил телеграмму накануне и до вечера успел проинструктировать всех ответственных по нелегальному профсоюзу. Несколько минут он пролежал в постели, глядя в маленькое окошко, за которым занималась заря тревожного дня, и внезапно почувствовал острую, пронизывающую тоску. Он слышал ровное дыхание жены – она лежала рядом с ним па кровати, а возле нее, в корытце, спал ребенок. Симеон повернулся к ним и посмотрел на их лица, нежные и неясно очерченные в предрассветном сумраке, и его снова охватил страх, который тут же превратился в печаль и тревогу. Может быть, он видит их в последний раз!.. Может быть, сегодня его убьют, арестуют, замучают до смерти или отправят по неведомым путям следствия в Софию, откуда он никогда не вернется!.. Но сегодня первый день стачки, и он должен ее возглавить. Если рабочие хотят показать свою силу, нанести удар, сбить с толку правительство, принудить фирмы к уступкам, нужно после объявления стачки организовать митинг, а это может повлечь за собой уличные бои и кровопролитие. Он давно уже покончил с колебаниями и взял на себя тяжкую ответственность. Но сейчас, в последнее мгновение, мысль о жене и ребенке смутила его. Он вспомнил о печальной участи, постигшей семьи товарищей, которые погибли в борьбе. Неужели и он должен броситься в эту борьбу слепо, очертя голову, как они? А эта женщина и этот малыш?… Сердце у Симеона болезненно сжалось. Но он уже привык преодолевать в себе тягу к спокойной жизни. После отъезда Блаже, выбранного делегатом, он один мог возглавить стачку в городе. За ним стояли голод, муки и доверие двух с половиной тысяч рабочих. Он решительно откинул одеяло и встал, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить жену и ребенка. Но деревянная кровать заскрипела, и жена проснулась. Она посмотрела на мужа, сонно улыбаясь, но взгляд ее сразу же омрачился: она вспомнила, какой нынче будет тревожный день. Она знала о телеграмме. – Который час? – глухо спросила она. – Пять, – ответил Симеон. – В половине седьмого я должен выйти. В голосе его звучала притворная беззаботность, от которой жене стало страшно. Она то, ке встала и, пока он брился, приготовила ему завтрак. Как и все рабочие, они завтракали чаем с хлебом, а молоко покупали только для ребенка. Но сейчас она вместо чая налила мужу стакан молока, так как знала, что сегодня ему придется много бегать и волноваться. – Ну что ты? – сказал он, когда они сели за стол и он заметил, что лицо у нее все такое же грустное. – Страшного ничего нет!.. Не пугайся, если мы немножко и пошумим… – Только бы крови не было, – тихо вздохнула она. – Крови?… – Он засмеялся с притворной веселостью. – Ну, может, кому-нибудь и разобьют голову, так ведь это пустяки… А малышу хватит? – спросил он, отхлебнув молока. – Куплю еще, – ответила жена. Как она ни противилась, он отлил половину молока ей в стакан и продолжал бодрым голосом: – Я член стачечного комитета, а нам ничто не угрожает… Мы только будем распоряжаться из безопасного места через ребят-связных. Но она знала, что опасность угрожает ему больше, чем другим, именно потому, что он в стачечном комитете. Она вспомнила о прошлых стачках – они были подавлены с беспощадной жестокостью, а их руководители убиты или пропали без вести. Она вспомнила те дни, когда среди рабочих вспыхивали волнения, когда с площади доносились крики и плач, а по улицам мчались конные полицейские и давили окровавленных мужчин и женщин. Она вспомнила, как в такие дни долгими, томительными часами ждала возвращения мужа, с тревогой и острой тоской спрашивала каждого прохожего, не видел ли он Симеона. Все это могло случиться и сегодня. И потому сейчас, ранним утром, она снова испытывала все тот же страх перед стачками и беспорядками, все ту же тоску по мужу, которого ей сегодня предстояло ждать, сжавшись от муки и ужаса. Все больше омрачались ее мысли, все крепче охватывало ее зловещее предчувствие, что в это утро оиа видит мужа в последний раз. Она не смогла удержаться и заплакала. Крупные, тяжелые слезы катились по ее щекам, капая на домотканую скатерть. Она плакала безмолвно, тихо, стиснув губы, как плачут люди обреченные. Она плакала о муже, о сыне и о себе, плакала от тоски по недоступной спокойной жизни, от гнева на злую судьбу рабочего человека… – Ну, хватит, – строго проговорил Симеон. – Будет тебе! Или в тюрьму меня сажают, что ты слезы льешь, как старуха? Объявим стачку, и все… Над Спасуной посмеемся. И, силясь притвориться спокойным, он принялся передразнивать Спасуну, изображая, как она грызется и переругивается с полицейскими. Вспомнив о Спасуне, жена засмеялась нервно, сквозь слезы. – Не лезь вперед! – сказала она и вытерла слезы. – Подумай о ребенке! Слышишь? – Я теперь генерал, – отозвался он. – Буду только командовать… Вперед побегут другие. Но он знал, что будет не так, что он должен выйти вперед, если хочет, чтобы другие за ним последовали, а приклады и пули полицейских всегда поражают тех, кто идет в первом ряду. И потому сейчас он хоть и смеялся, но снова чувствовал острую, мучительную тревогу за судьбу жены и ребенка. Они стали говорить о разных хозяйственных мелочах, о малыше и своих знакомых, пытаясь этим прогнать мучившие их темные мысли. Потом Симеон вынул деньги и без объяснения причин отдал их жене. Это была его заработная плата за последнюю неделю, полученная на складе «Фумаро», и несколько сот левов, вырученных от продажи золотой монеты, которую подарил его матери свекор к свадьбе. Он хранил эту монету про черный день, на случай безработицы или тяжелой болезни. А вчера продал ее, опасаясь, как бы с ним не случилось чего-нибудь плохого, и не желая, чтобы его жена и ребенок оставались без денег хотя бы в первые недели. Но от этого жена его снова заплакала, все так же тихо, даже не всхлипывая, а он сделал вид, что не замечает ее слез, и вышел во дворик наколоть дров. Когда пробило половину седьмого, он подошел к спящему сынишке и поцеловал его. И тогда тоска, сжимавшая его сердце, внезапно отлила, и он почувствовал силу и бодрость, которые, казалось, вдохнуло в него крошечное личико сына. Он вдруг осознал: что бы пи случилось сегодня, коммунизм рано или поздно победит во всем мире, а эта женщина будет любить его всегда, и сын вырастет окруженный ее заботами, как молодое деревце, которое посадили во дворе в день его рождения. Вскоре он простился с женой и направился к центру города. Рабочий район был все еще тих и безлюден. А над печальными, покосившимися домишками и тесными двориками, над нищетой и бедностью ярко снял майский день. И Спасуна проснулась рано в этот день. Пока дети спали, она, как обычно, прежде чем пойти на склад, занялась домашними делами: принесла на коромысле волы из соседского колодца, полила и подмела двор, а потом умылась и вымыла ноги. Покончив с этим, пошла в пекарню за хлебом и купила для детей немного творогу у рано вставшего лавочника, проклиная дороговизну и обвиняя его в спекуляции; а на обратном пути, сама того не желая, завернула в корчму. – Доброе утро, ирод! – приветствовала она корчмаря, который подметал свое заведение, взгромоздив стулья на столы. – Для хорошего дела небось не откроешь так рано… Дай-ка мне стопку ракии!.. В голосе ее прозвучало раскаяние, смешанное со злобой, словно корчмарь был виноват в том, что она любила выпить. Сегодня она собиралась выпить только чуть-чуть, лишь бы успокоить нервы, возбужденные мыслью о предстоящем дне. – Сливовой? – спросил корчмарь. – Сливовой, убей тебя бог! – крикнула Спасуна. Она снова рассердилась на себя и почувствовала угрызения совести, так как сливовая ракия стоила дороже виноградной; однако Спасуне хотелось именно сливовой. – Чтоб она сгорела, твоя корчма, чтоб все сгорели, кто сюда приходит! Чтоб тебе твоей ракией подавиться! – Давись сама! – ухмыляясь, проговорил корчмарь и поставил перед ней стопку ракии. – И пачку «Томас яна» третьего сорта, – добавила Спасуна. – Платить будешь? – Когда ж я у тебя брала в долг, а? Спасуна бросила на прилавок никелевую монетку в десять левов. Корчмарь знал, что она заплатит, но хотел показать себя великодушным и вызвать ее на разговор. Он небрежно взял деньги и положил перед ней сигареты. – Сегодня опять что-то затеваете? Вижу, шмыгаете туда-сюда… Уж не стачка ли? – спросил он заговорщическим тоном. – Не твое дело, злодей проклятый!.. – грубо отрезала Спасуна, проглотив ракию. – Язва тебя возьми, если еще спросишь!.. – Чего тебе от меня таиться? – с горечью проговорил корчмарь, словно был по гроб жизни предан рабочему классу. – Прижмите-ка, прижмите кровопийц! Но Спасуна не поддалась на провокацию. Она закурила сигарету и жадно втянула едкий дым. – Ну! Угощаю! – дружелюбно проговорил корчмарь, поставив перед ней вторую стопку. Но Спасуна только бросила хмурый взгляд на седые закрученные усы корчмаря и отказалась пить. «Дурак, – подумала она. – Хочет поживиться на стачке». Корчмарь догадывался, что в этот день что-то должно произойти. Беспорядки его пугали, но стачки приносили доход. После криков и угроз обычно наступало уныние, и тогда рабочие заливали свои невзгоды ракией. Корчмарь почувствовал приятное возбуждение мирного обывателя, который радуется своему благоразумию, в то время как глупцов преследует и избивает полиция. – Когда же ты мне отдашь в услужение своего старшего? – спросил он, желая снова проявить доброжелательство. Спасуна казалась ему опасным человеком, с нею неплохо было поддерживать хорошие отношения. – Своих сыновей в услужение не отдаю! – надменно отрезала работница, закурив новую сигарету. – Что же ты будешь с ними делать? – Учить буду. – Оголодают тогда. – Возможно!.. – Спасуна по-мужски выпустила дым через нос и презрительно посмотрела на корчмаря. – Пошлю их работать па склады, а в слуги не отдам. – Слуга, рабочий – не все ли равно? – небрежно заметил корчмарь. – Нет, не все равно, черт бы тебя побрал! – взорвалась Спасуна. – Если я его отдам в слуги, он станет похожим на тебя!.. Ты ведь начал с лакея. Корчмарь посмотрел на нее с удивлением. Намек на его прошлое заставил его покраснеть от гнева, но благоразумие посоветовало ему смолчать – слишком уж вспыльчивый нрав был у Спасуны. Из борьбы этих двух чувств возникла привычная льстивая и примирительная улыбка. – Тo-то и оно! – сказал он самодовольно. – А сейчас я сам хозяин. – Хозяин? Ты? – Спасуна помолчала, а потом разразилась громким гортанным смехом. – Все равно холуй. Прислуживаешь пьяницам и полиции. Она обтерла ладонью губы и, все еще смеясь, вышла на улицу. – Сука! – прошипел корчмарь ей вслед. – Ни угостить, ни выругать! Вернувшись домой, Спасуна приготовила молочную тюрю и разбудила детей. Мальчики жадно набросились на еду. Тюря была сдобрена творогом и овечьим маслом – редкостная роскошь для детей, привыкших завтракать хлебом и красным перцем. Спасуна задумчиво смотрела на них. Одному было десять, другому двенадцать лет. И оба как две капли воды были похожи на отца: та же широкая кость, продолговатые лица и светлые глаза, спокойные и лучистые. И тот и другой – вылитый отец! Но их длинные руки и ноги были очень худы, а лица – бледны. К весне глаза у мальчиков всегда бывали красными от зимней сухомятки: зимой Спасуна ходила по домам стирать и готовить для детей было некому. Плоховато она их кормит, думала она. Да, плоховато, потому что не хватает денег, потому что надо покупать им одежду, учебники, тетрадки, потому что она решила дотянуть их хотя бы до седьмого класса – непосильная задача для одинокой женщины без мужа, работающей на табачном складе. Эх, бедность!.. Спасуна глубоко вздохнула. Подумав о своей бедности, она вспомнила о тех днях, когда был жив ее муж и оба они работали на складе «Восточных Табаков», а за детьми смотрела ее мать. Мальчики наелись и по приказу Спасуны – каждое ее распоряжение выполнялось беспрекословно – вышли во двор повторять уроки. Спасуна осталась одна в домишке. Она доела тюрю и снова закурила. В тишине майского утра послышался бон городских часов. Спасуна сосчитала удары. Семь. Еще было время докурить сигарету и предаться горестным воспоминаниям о муже, которого забрали кровопийцы. Они арестовали его семь лет назад в теплый осенний вечер, когда он вернулся домой с корзиной винограда. Спасуну все еще бросало в дрожь, когда она вспоминала об этом вечере. Агенты налетели неожиданно, с пистолетами в руках, как бандиты. Они взломали иол, распороли соломенные тюфяки, все перерыли, угрожали, ругались, дрались и, наконец, обнаружив стеклограф и какие-то листовки, стали зловеще усмехаться. Спасуна и сейчас видела искаженные плачем лица детей, слышала последние слова мужа: «Прощай, жена!.. Со мной – кончено! Работай для детей и постарайся дать им образование». Потом его увели, и он не вернулся – ни слуху ни духу о нем не было. Воспоминание об этом вечере наполняло Спасуну неугасимой ненавистью к хозяевам. Эта ненависть была так сильна, что мысль о предстоящем дне, о стачке, митинге и суматохе, когда можно будет проклинать, ругаться и кричать сколько душе угодно, вселяла в нее мрачную радость. Дети собрались идти в школу. – До свидания, мама! – крикнули они, как их наставляла учительница. – Ну-ка, подойдите сюда! – неожиданно сказала Спасуна. С пестрядинными сумочками на плечах дети подошли к ней. В приливе суровой нежности она прижала их к себе и поцеловала их бледные личики. А потом, словно раскаиваясь в этом баловстве, сказала хмуро: – Идите! И не озоровать, слыхали? Завтра я опять пойду к учительнице, спрошу про вас. Она нервно выкурила еще одну сигарету и отправилась в город. И Стефан Морев рано проснулся в этот день. После самоубийства Макса он продолжал жить у родителей. Он боялся, что и его арестуют, хотя это было маловероятно. Ему хотелось успокоиться, чтобы разобраться в ошибках стачечного комитета. Что ошибки были, в этом начал убеждаться даже Лукан. Но что ошибки эти связаны с отстранением Стефана от стачечного комитета, а вовсе не с общим сектантским курсом – в этом могли сомневаться только глупцы. Так у Стефана проявился порок, свойственный его отцу: думать, что ничто в мире не может обойтись без него. Он проснулся бодрым и свежим, но, когда уселся за вкусный завтрак, приготовленный матерью, с грустью почувствовал всю противоречивость своей жизни. Он был коммунист, но деятельность его протекала под сенью покровительства, которое ему обеспечивало имя богатого, всемогущего брата. Он жил в родительском доме, но этот дом был куплен на деньги, отнятые Борисом у рабочих и крестьян. Сегодня начинается стачка, предстоят беспорядки, аресты, побоища, а он, Стефан, будет смотреть на все это только как зритель, с безопасного места. Тысячи рабочих-табачников в этот час пересчитывают свои последние деньги, прикидывают, сколько дней они смогут выдержать без хлеба в начинающейся борьбе, а он завтракает спокойно, как праздный и сытый обыватель. Десятки партийных руководителей в этот час бросаются с суровым мужеством в мрачное и неизвестное будущее стачки, может быть, навстречу арестам, истязаниям или расстрелам, а он только наблюдает, чтобы потом по мелочам критиковать их ошибки… Расстроенный своими мыслями, он позавтракал и вышел на террасу, с которой открывался вид на сад, улицу и часть площади перед читальней. Майское солнце поднималось над зелеными окрестными холмами, в саду пели соловьи, а свежий воздух был напоен благоуханием весны. Отец, в одном жилете, поливал розы в саду. Мать возвращалась с базара, за ней шла девочка, которая несла полную сумку с покупками. Стефан посмотрел на часы. Было около восьми. По улице, как всегда, плыл поток табачников, направлявшихся к складам, – мужчины с исхудалыми лицами, в потрепанных кепках, женщины в ситцевых платьях и налымах. «Тик-тирик, тик-тирик» – постукивали деревянные подошвы по каменным плитам тротуаров. Тут и там в волосах работниц пылали красные гвоздики или маленькие алые розы, украшавшие молодые свежие лица. Что-то особенное чувствовалось в настроении рабочих. Понимая значение этого решающего дня, они возбужденно спешили, разговаривали негромко, нервно, отрывисто. Стефан смотрел на них, и все большая горечь пронизывала его мысли. Никогда он не ощущал себя таким оторванным от людей, таким ничтожным, мелким и жалким, как сейчас. «Тик-тирик, тик-тирик» – все так же постукивали налымы, будто подсмеиваясь над его бездействием. Он превратился в беспринципного честолюбца и, чего доброго, скоро пойдет по стопам Бориса. «Тик-тирик, тик-тирик» – смеялись налымы работниц. Ему осталось только щеголять прогрессивными идеями и постепенно превратиться в человеколюбивого маньяка – такого, как главный эксперт «Никотианы», который в молодости был социалистом, а сейчас, услыхав о стачке, сбежал, оберегая свое спокойствие, в Рилъский монастырь!.. «Тик-тирик, тик-тирик» – насмешливо стучали налымы. Но в плену горьких мыслей, бушевавших в его голове, Стефан вдруг почувствовал, что поток рабочих снова зажигает в его душе какое-то пламя, которое раньше – в гимназические комсомольские времена – ярко горело, поддерживаемое лишениями. В этом пламени были и юношеские порывы, и надежды, и самоотречение – и все это, сливаясь, вырастало в гордое сознание собственного достоинства и нравственной мощи. Это пламя превращало идею в страстно желанную цель, слабых юношей гимназистов – в борцов за новый мир и порождало у них стремление к действию. Неужели же оно навсегда угасло в душе Стефана? Да, возможно!.. Во всяком случае, теперь оно горело уже не так ярко, как раньше. Стефан спустился с террасы и медленно, обуреваемый горькими мыслями, зашагал к складу «Никотианы». И Лила проснулась рано в этот день, но не бодрой и уверенной в себе, а с мучительным сознанием того, что несколько лет подряд она совершала непоправимые ошибки, а сейчас отстранена от руководства и ничего уже не может сделать. Открыв глаза, она увидела за окошком ночной мрак, боровшийся с серебристым сиянием зари. В комнате раздавался напевный басовитый храп Шишко. Лила посмотрела на спящих родителей и почувствовала тоску, смешанную с нежностью. Под одеялом из козьей шерсти их крупные тела мерно приподнимались и опускались в такт дыханию. В наступающем рассвете были видны их лица – спокойные лица людей, не ведающих сомнений, людей, которые встретят этот бурный день с ясным сознанием своего долга. Насколько умнее, тактичнее и дальновиднее оказались они по сравнению с ней – образованной! Сколько мудрости и терпения внесла партия в их души! Какие трезвые у них убеждения! Лила стала вспоминать решения городского комитета, против которых выступал ее отец и последствия которых выяснились только теперь. Отец презрительно усмехнулся, когда исключили Павла, он гневно и бурно раскричался, когда из состава городского комитета вывели пожилого товарища, он целый месяц не разговаривал с Лилой, когда она внесла предложение об исключении Блаже. Шишко не знал теоретических тонкостей марксизма-ленинизма, но на деле оказался гораздо более последовательным большевиком, чем самоуверенные образованные молодые люди, входившие в городской комитет. Лила не отрывала глаз от окошка. Серебристое сияние зари порозовело, а небо над ним постепенно приобрело голубовато-зеленоватый оттенок. Она пыталась думать о предстоящем дне, но не могла. Чувство тяжелой вины перед рабочими упорно возвращало ее мысль к прошлому. Преодоление кризиса в партии началось в прошлом году после речи, произнесенной Димитровым в Москве в годовщину смерти Благоева. Лукан позаботился о том, чтобы эта речь не дошла до широких партийных масс, но Блаже достал ее копию и распространил между активистами. Речь содержала точный и яркий анализ тесняцкого прошлого. Изумленные рабочие впервые узнали, что Центральный Комитет, как ни странно, исключил из партии десятки заслуженных и ничем не запятнанных старых активистов. Здравый смысл невольно склонялся к выводу, что если и существует различие между большевизмом и теснячеством, то оно несравненно меньше, чем различие между большевистской тактикой и теперешним курсом партии. Вторым событием, потрясшим сознание активистов, был пленум Центрального Комитета. Оп вынес резолюцию, требующую создания единого фронта. Лукан и его сторонники начали это толковать и разъяснять по-своему. Единый фронт? Да, но только на местах! Союзники? Да. но только после того, как они откажутся от своих прежних убеждений! Указания Коминтерна? Мы их, конечно, выполним, по применительно к местным условиям! Будьте совершенно спокойны, товарищи, Центральный Комитет знает свое дело! Активисты удивленно пожимали плечами. Значит, будем сотрудничать с членами Земледельческого союза и социал-демократами, но лишь при условии, если они согласятся стать коммунистами… Вот и агитируй за такое сотрудничество! II наконец, последняя речь Димитрова – снова о Благоеве, – которую Лила непрестанно перечитывала уже несколько дней… Эта речь была сокрушительной но своей убедительности, по глубине и ясности анализа. Она полностью ликвидировала левосектантскую идеологию Центрального Комитета, разбивала позицию Лукана и его сторонников. Розовое сияние в светлом квадрате окна алело все ярче. Майская заря рассеивала последние остатки ночной тьмы, но не могла рассеять сумрак виновности и раскаяния в душе Лилы. Сейчас прошлое казалось Лиде невероятным, печальным и унизительным. Невероятным по своей ограниченности, печальным – по последствиям, унизительным – по ее духовной слепоте! В словах Димитрова ее убеждала не только сила логики, но и поразительное совпадение этой логики с действительностью, совпадение его мыслей со всем, что Лила видела своими глазами. За что она так несправедливо упрекала Павла? Почему так надменно ссорилась с отцом? Почему настояла на исключении из партии Блаже и несчастного Макса Эшкенази? Почему упрямо проводила бесполезные операции, в которых пали самые верные и самоотверженные, самые храбрые товарищи? Почему так слепо исполняла директивы Лукана? Чтобы спасти единство партии? Увы, теперь она сознавала, что руководствовалась не только соображениями об этом единстве. Заблуждалась она потому, что в своем ослеплении воображала, будто коммунистами могут быть только люди, занимающиеся физическим трудом. Она платила дань своему сомнению, недоверию к людям, незнанию действительности и марксистско-ленинского учения. И таким образом, вместо того чтобы сохранять единство партии, она на деле работала против него, безрассудно пропагандируя убеждения группы сектантов, которые превратно понимали марксистско-ленинское учение. Лила вздохнула. Сиянье зари перешло в ровный свет безоблачного утра. Где-то далеко, в прибрежном ивняке, пел соловей. Каким прекрасным, хотя и страшным был бы для Лилы первый день борьбы рабочих за хлеб, если бы она могла прийти к ним без этого сознания своей вины! Но сейчас оно давило ее, унижало, ранило. Рабочие уже потеряли к ней доверие, считали ее запальчивой, горячей девушкой, которая самоотверженно воодушевляет их, но рассуждает неправильно. Ее не выбрали даже в легальный стачечный комитет. Неумолимый ход событий отбросил ее на задворки борьбы. Левосектантский городской комитет выпустил руль стачки из своих рук. Рабочие сплотились не вокруг него, а вокруг исключенных из партии старых и опытных товарищей. Они выбрали свой легальный стачечный комитет, за которым стоял другой, нелегальный, образованный также из старых коммунистов. В этот нелегальный комитет вошли Симеон, Блаже, Шишко, Спасуна и десятки других рабочих, участвовавших в прошлых стачках. В решающий момент городской комитет партии остался головой без тела, штабом без армии. Он превратился в досадный и ненужный придаток стачки, который вынужден был тянуться за ней, как хвост, и мог только повредить ей в случае, если бы полиция переловила его членов и подвергла их пыткам. Городской комитет партии, руководимый Лилой, катастрофически провалился. Провалился и потому, что между ним и рабочей массой разверзлась пропасть, и потому, что упорный и красноречивый Блаже – теперь Лила восхищалась его способностями, – заменив Павла и Макса, непрерывно, неустанно, незаметно вел агитацию среди рабочих. Лила опять вздохнула беспомощно. В комнатке стало совсем светло. Блеснули лучи солнца – красные, словно обагренные кровью борьбы, которая должна была разгореться днем. Но Лила уже не могла принять участие в руководстве этой борьбой. В последний момент она стала не нужна стачке. Ее беспорядочные мысли снова вернулись к прошлому. Зачем она поссорилась с Павлом? Зачем проводила столько бессонных ночей над книгами и докладами, а утром с тяжелой головой шла на склад? Зачем, рискуя здоровьем и жизнью, столько раз водила рабочих на уличные демонстрации? Не напрасно ли было все это? Напрасно, напрасно, Лила!.. Ты неправильно использовала свой разум, свою волю, свое самоотверженное желание посвятить жизнь рабочим. Ты не сумела увидеть настоящий путь, указанный партии Димитровым. Объясняется это твоей неспособностью рассуждать диалектически, видеть противоречия, которые борются в любом явлении, твоим недоверием к общественному сознанию пролетариев умственного труда и, наконец, твоим самомнением, которое отвергало советы старших и более опытных, чем ты. Да, вот ошибки, последствия которых ты видишь сейчас!.. Теперешнее Политбюро и городской комитет, Лукан и ты – вы только беспомощные, приносящие партии вред сектанты!.. Поняла ли ты это, убедилась ли наконец? Единственное, что тебе остается, – это признать свои ошибки и искупить их в будущем. Снова стань рядовым в партии! Вернись к рабочим! Продолжай непрестанно когтями и зубами бороться за их права и хлеб!.. Красные лучи солнца, проникавшие в комнатку, стали оранжевыми, потом белыми. Утро разливало потоки золота и синевы. Соловей в ивняке перестал петь, по вместо него во дворе жизнерадостно зачирикали воробьи. Лила почувствовала какое-то просветление. Раскаяние не покидало ее, но тоска и боль утихли. Из пепла прошлого в душе ее рождалось новое и светлое решение. Сейчас ее место па улице, с бастующими рабочими, под ударами полицейских дубинок, плетей и прикладов! Только бы ее не убили в этот день! Только бы не искалечили, не превратили в негодного для партийной работы инвалида! Она боялась этого не из малодушия, а в порыве страстного желания пойти с удвоенной энергией по новому пути, освободившись от сектантства, избавившись от колебаний, сомнений и чувства неуверенности, которые угнетали ее при прежнем курсе. Лила посмотрела на будильник. Было около половины седьмого. Она откинула одеяло, встала с постели и начала быстро одеваться. Вскоре зазвонил будильник, и проснулись родители. Шишко закашлялся и закурил сигарету. Табачный дым сразу успокоил его кашель. – Куда? – с тревогой спросила мать. – Уж не собираешься ли ты пойти на склад? – Пойду, конечно! – твердо ответила Лила. – Да ты с ума сошла! – воскликнула мать. – Тебя первую схватят или убьют. – Ну так что же! Прикажешь мне спрятаться здесь? Чтобы все меня на смех подняли? – Никто не будет над тобой смеяться, – вмешался Шишко. – Товарищи знают, что ты не из трусливых. Мы с матерью пойдем. И хватит. – А беспартийные? – спросила Лила. – Скажут: «Заставила нас лезть в огонь, а сама сбежала и спряталась». – Пусть говорят, что хотят. Когда на улицах дерутся, это для полиции самое удобное время перебить тех, кто у них на заметке. Тут ведь, как говорится, не разберешь, кто пьет, а кто платит… Иди доказывай, что они убили человека, как бандиты, среди бела дня. – Все равно пойду! – решительно сказала Лила. – Никуда ты не пойдешь! – рассердился наконец Шишко, – Хватит болтать! Что это такое? Только бить себя в грудь умеем! Мы уже видели, до чего довела эта тактика. Лила сердито вышла, взяв мыло и зубную щетку. Вслед за ней вышел Шишко. – Птенцы! – проговорил он более мягко. – Еще молоко на губах не обсохло, а уже учат уму-разуму стариков, у которых волосы побелели на стачках. Дай полью тебе! – Ты не прав, папа! – упрекнула его Лила, намыливая лицо, – Что подумают товарищи? – Товарищи нас знают. Слушай! – Шишко заметно колебался. – Не хотел я тебе говорить, чтобы ты снова нос не задрала, да уж ладно. На прошлой неделе Блаже сказал нам, чтобы мы берегли тебя как зеницу ока! «Наделали они дел, – говорит, – но она нужна партии». – Кто? Это Блаже сказал? – удивленно спросила Лила. – Ну да, Блаже! И ты его исключила из партии!.. Тоже – умница! Человек из тебя выйдет, но сначала надо ума набраться. Лила повернулась к отцу. Под мыльной пеной лицо ее озаряла ясная улыбка. – Ну, мойся! – сказал Шишко. – Потом мне польешь. Лила вытерла лицо, но, когда, перекинув полотенце через плечо, приготовилась поливать отцу, послышался шум осыпающихся камней. Через ограду, отделявшую их двор от огородика соседей, перелезал мальчик лет пятнадцати. Шишко и Лила сразу узнали сына Блаже. Мальчик еле переводил дух, вид у пего был испуганный. – Что случилось, Петырчо? – тревожно спросил Шишко. Мальчик подбежал, стряхивая пыль со штанов и с опаской оглядываясь по сторонам. – Плохо! – вполголоса прошептал Петырчо. – Арестовали товарища, который приехал из Софии. – Когда? – Вчера вечером. – Кто тебе сказал? – Буфетчик на вокзале. Я разбрасывал на перроне листовки о стачке, а потом пошел взять еще и проходил мимо буфета… Беги, говорит, сейчас же скажи Лиле. Лица у отца и дочери вытянулись и стали белыми как полотно. Шишко и Лила растерянно переглянулись. – Кого вы ждали? – спросил Шишко. – Лукана. – Только его здесь не хватало! – Шишко со злостью махнул рукой. – Теперь расхлебывайте кашу… Вот вам и провал. – Он никого не выдаст, – уверенно произнесла Лила. – Беги немедленно! – сказал Шишко, совсем расстроенный. – Куда? – спросила Лила. – Куда глаза глядят… Лучше всего в деревню к Динко. Лила поставила кувшин, из которого собиралась поливать отцу. – Тебя кто-нибудь видел, когда ты бежал сюда? – обратилась она к Петырчо. – Только наши люди. Но у реки стоял Длинный, а на углу перед бакалейной лавкой – какой-то новый агент. Шишко и Лила снова переглянулись и поняли друг друга без слов. Лила вошла в комнатку. Шишко машинально последовал за ней. Мать, уже одетая, убирала постели. Лила несколько раз провела гребенкой по волосам. Потом надела жакет от костюма на старое летнее платье и, поспешно достав со дна сундука маленький пистолет, положила его в карман. – Доченька! – закричала мать, увидев пистолет. – Что ты делаешь? – Тише! – остановил ее Шишко. Он тяжело дышал, лицо его было искажено душевной болью, по взгляд здорового глаза был тверд. – Боже мой! – В голосе матери прозвучал ужас – Что случилось? Говори скорей! Да говори же, чтоб тебя… – Тише! – повторил Шишко. – Закричишь – хуже будет. На улице агенты. Мать остолбенела, глаза ее широко раскрылись, из уст, казалось, готов был вырваться дикий, отчаянный крик. Но она не крикнула, только глухо застонала. Лила наскоро обняла и поцеловала родителей. – Прощайте! – сказала она. – Прощай, дочка! – хрипло проговорил Шишко. – Смелей! Ничего не поделаешь. – Убили дитятко мое! – как безумная причитала мать. – Погубили! Лила быстро вышла из дому. Мать беспомощно рухнула на лавку. Ее бессвязные слова перешли в негромкий, хватающий за душу ровный вой. Шишко сел возле нее и опустил голову. В глазу его блеснула слеза. Он смахнул ее. Еще оставалась надежда, что пуля Лилы опередит выстрел агента. Но Шишко сразу же представил себе и другую возможность. И тогда подумал: «Что ж! Иного выхода нет. Лучше уж такая смерть, чем пытки». Он прислушался. В здоровом его глазу горела мрачная, зловещая ненависть к враждебному миру. Проходя через двор, Лила решила было сразу же свернуть к реке, но, выйдя на улицу, подумала, что лучше идти в центр города. Новый агент неопытен, и его легче, чем Длинного, запутать, кружа по улицам. Если направиться к центру, агент захочет узнать, куда она идет, и, вместо того чтобы сразу же арестовать ее, пойдет за нею следом. И наконец, стены домов могут до некоторой степени защитить ее от выстрелов. Все это Лила сообразила, как только увидела агента, стоявшего на углу у бакалейной лавочки, и повернула в противоположную сторону. На первом же перекрестке она искоса посмотрела назад через плечо и снова увидела агента. Он шел за ней. «Никуда он не годится, – подумала она с усмешкой, – если он хочет узнать, куда я иду, то он ведет себя как мальчишка». Но уже через секунду она с тревогой заметила, что агент и не думает прятаться, но догоняет ее, шагая быстрее, чем она. В этом она окончательно убедилась, когда он, вложив пальцы в рот, громко и продолжительно свистнул два раза. Очевидно, это был сигнал Длинному, поджидавшему у реки. Длинный ответил таким же свистом из ближнего ивняка. Сомнений уже не оставалось – они решили арестовать ее немедленно, но не дома, а на улице. Должно быть, надеялись захватить ее с листовками, что позволило бы следователю обвинить ее в нелегальной деятельности. Сердце у Лилы забилось, но мысль осталась ясной. Она хладнокровно подумала, что надо любой ценой справиться с новым агентом до появления Длинного. Лучи раннего солнца светили косо, и дома отбрасывали длинные тени. Квартал просыпался медленно, улицы все еще были пусты. Кое-где во дворах умывались рабочие, а тощие ребятишки жевали куски хлеба. Где-то вдали глухо и печально куковала кукушка. Лила ускорила шаги. То же сделал и агент. Солнце светило им в спину, и она заметила по длинной тени агента, постепенно нагонявшей ее собственную тень, что он двигается быстрее. Еще полминуты – и нужно действовать. Она опустила руку в карман и, стиснув рукоятку пистолета, нажала предохранитель и положила указательный палец на спуск. Застывшее ее лицо было как маска, сомкнутые губы образовали прямую линию. Дойдя до низенького домика на углу, она внезапно свернула, остановилась и прижалась к стене. Глаза ее сверкали голубоватым металлическим блеском. В них было какое-то высшее спокойствие, холодное и жестокое, и оно давало ей огромное преимущество перед агентом, не говоря уж о том, что она заняла выгодную позицию. Шаги агента слышались все яснее. Его длинная тень, бегущая перед ним, быстро скользила по разрытой пыльной мостовой. Лила пристально смотрела на угол дома. И как только агент показался из-за угла, она почти в упор несколько раз выстрелила ему в голову. Агент не успел даже вынуть пистолет. Он повалился головой вперед, прямой, словно доска, и поднял облако пыли. Тело его стало корчиться, руки судорожно загребали пыль. Он на миг сжал губы, словно пытаясь что-то проглотить, потом рот его открылся и из него хлынула кровь. Несколько секунд Лила смотрела на все это, не вполне сознавая, что она сделала, потом опомнилась и бросилась к главной улице. Она не бежала, а летела, не чувствуя ни усталости, ни одышки. Улочки все еще были безлюдны. Лишь изредка она мельком видела каких-то рано вставших рабочих, которые умывались во дворах или шли в пекарню за хлебом. Они слышали выстрелы и, сразу догадавшись о том, что произошло, одобряли ее словами: – Беги, Лила! – Сюда! Сюда! – Навстречу идет патруль!.. Сверни к пекарне! – Держись! Лила выполняла их советы. Добежав до главной улицы, она пошла не торопясь и только тогда почувствовала, что задыхается. Сердце ее бешено билось, в легких как будто не было воздуха. Она несколько раз глубоко вздохнула и немного успокоилась. Дыхание ее стало более ровным. Перед ней была главная улица, такая же безлюдная, как и те, по которым она только что бежала. На углу перед аптекарским магазином пыхтел грузовик. В это время с противоположной стороны внезапно показался конный патруль из двух полицейских. Лила пошла медленнее, делая вид, будто разглядывает вывески лавчонок. – Эй, девушка! – крикнул один из полицейских, когда патруль поравнялся с нею. – Где это стреляют? – Не знаю! – спокойно ответила Лила. – Где-то там!.. Она показала рукой на рабочий квартал. – А ты не видела, никто здесь не пробегал? – Нет, не видела. Полицейские пустили лошадей в карьер. Лила подошла к аптекарскому магазину. Машина пыхтела по-прежнему. За рулем ее сидел толстый пожилой шофер с подстриженными седыми усиками. Аптекарь, молодой человек в белом халате, с гладко зачесанными волосами, говорил с ним о том, как доставить десять килограммов контрабандного анетола. Когда Лила подошла к машине, оба они вдруг стали говорить громко. – Слушай, любезный! – сказал аптекарь. – Ты меня не подведешь? А? – Будь спокоен! – ответил шофер. – Поосторожней, ладно? – Я стреляный воробей. – Не забудь и бутыли с мелникским вином, – усмехаясь, добавил аптекарь. Лила остановилась. – Дядя! – обратилась она к шоферу. – Ты не в Мелник ли едешь? – Туда! – быстро ответил шофер. – Мне в Червену-реку надо… Подвезешь? – Залезай, но – за двадцать левов! С рейсовым автобусом вдвое дороже. – Ладно! Лила поставила ногу на ступеньку сзади кузова и ловко прыгнула в него. Аптекарь подозрительно взглянул на нее и наклонился к шоферу: – Смотри, как бы она не стащила коробку пудры или румян! – Не стащит! – Шофер добродушно усмехнулся. – Не видишь разве, какая скромница!.. И быстро повел машину. В покрытом брезентом кузове размещались ящики и пакеты с косметическими товарами. Лила скорчилась на дне так, что заметить ее было нельзя. Когда машина проезжала по площади, не было еще никаких признаков того, что полиция подняла тревогу. Лила увидела только патрули полицейских, – утомленные бессонной ночью, они вяло тряслись на лошадях. Сквозь отверстие в брезенте перед ее глазами промелькнули сначала тюрьма, потом вокзал и еврейское кладбище. С облегчением она вздохнула, только когда увидела поля. Теперь она попыталась думать, но не смогла. Усталость навалилась на нее, притупив рассудок. Ей было холодно, захотелось спать. И все эти ощущения подавляло жуткое, ужасающее воспоминание: она убила человека. Но вскоре это воспоминание уступило место чувству новой вины перед рабочими и партией: убийство агента давало козырь в руки полиции, могло повредить стачке, повлечь за собой аресты и террор. Нет, не совсем так! Может быть, напротив, поступок Лилы поднимет дух рабочих, заставит опомниться хозяев и штрейкбрехеров! Как трудно оценить обстановку, чтобы действовать правильно! Что сектантство, а что нет?… Мысли Лилы снова смешались. Полчаса спустя машина выехала на шоссе, извивающееся между низкими холмами. Вокруг, насколько хватал глаз, на красной песчаной почве холмов зеленели табачные поля, а над ними сияло кобальтово-синее небо. Воздух был теплый, душный. Где-то здесь начиналась проселочная дорога, ведущая к селу, где жил Динко. Лила подползла к краю брезента, ухватилась руками за задний борт кузова и перекинула через него ногу. Нащупав пальцами ноги ступеньку, она перебросила через борт и другую ногу. Потом оттолкнулась от борта и спрыгнула. Она тяжело упала на шоссе в облако ослепившей ее мелкой пыли. Два или три раза перекувырнулась через голову, а потом ощутила в правой руке острую, пронизывающую боль. Несколько секунд она пролежала на шоссе, ошеломленная падением, и наконец поднялась. Платье ее и жакет были покрыты пылью. Снова ее пронзила острая боль в руке. Теперь боль была так ужасна, так невыносима, что Лила громко вскрикнула; на лбу у нее выступили капельки холодного пота. Она несколько секунд постояла не двигаясь, потом пришла в себя и попыталась поднять руку. Но согнуть ее удалось только в локте. И тогда Лила заметила, что рука вместе с облегающим ее рукавом жакета образует неестественный изгиб. «Вот угораздило!» – спокойно подумала она. И тут же улыбнулась. Каким пустяком показался ей перелом руки в сравнении с ужасами ареста! Обливаясь холодным потом и сдерживая стоны, Лила пошла к селу, где жил Динко. И Лукан проснулся рано в этот день, но не от сна – он очнулся от беспамятства, в которое его привели полицейские палачи. Арестовали его вечером, в привокзальном буфете. Что сейчас – день или ночь? Где он – в арестантской или в подвале? Что ждет его – жизнь или смерть? Все стало ему безразлично, все, кроме страха, как бы не помутилось у него сознание и он не проговорился бы, не назвал имен товарищей из нелегального комитета. Наконец он понял, что лежит в цементированном подвале без окон, куда его бросили после того, как он отказался говорить. Подвал освещался электрической лампочкой. У стола возле двери хмурый фельдшер в полицейской форме убирал в металлическую коробку шприц. Из-за его спины виновато выглядывал испуганный молоденький полицейский с тупым лицом. Фельдшер сунул коробку в карман и сказал сердито: – В подобных случаях больше приходить не буду. Длинный посмотрел на него враждебно. – Что? Ты что сказал? – Ничего, – сухо ответил фельдшер. Агент захихикал: – Поосторожней, доктор! Потеряешь и службишку свою, и пенсию. – Пусть! – мрачно отозвался фельдшер и направился в коридор, сопровождаемый молоденьким полицейским с испуганным лицом. Укол вернул Лукану силы. Он начал лучше видеть, слышать и пытался думать. Вместе с тем боль в разбитой груди и сломанной руке стала еще более жестокой, нестерпимой. Но даже в это мгновение первые его мысли были о стачке. Макс, бедный Макс, кажется, был прав! Вот теперь становилось ясно, что не все рабочие примут участие в стачке… Твердость и волю, которые сейчас проявляют коммунисты, надо было использовать в решающий момент для достижения более важной цели, Лукан не закончил своей мысли. Невыносимая, пронизывающая боль снова затуманила его сознание. Не угасла только одна мысль, одно чувство, один импульс: не выдать никого, выдержать. Еще немного, и жизнь его кончится. Еще немного, и палач утратит власть над ним. Только бы не помутилось сознание! Нет, не помутится. Лукан снова почувствовал, что он остается господином своего духа. Длинный наклонился над ним, но увидел только бесформенную массу вспухших мускулов, перебитых хрящей носа и сгустки крови. Потом в этой массе, потерявшей всякое подобие лица, открылись и с нечеловеческой силой впились в него холодные, серо-стальные глаза. Агенту стало страшно. Это был не просто физический страх, а что-то другое – чувство глубокого смятения; но, отупевший от ракии, он не понимал, что это. – Собака! Ты будешь говорить? – прохрипел он. – Я ничего не знаю, – ответил Лукан. – Кого ты ждал на вокзале? – Никого. Под взглядом этих серых, стальных глаз агент снова почувствовал глубокое смятение. Ему показалось, что на него угрожающе смотрят все жертвы, которых он когда-либо истязал. – Слушай, ты!.. – сказал он. – Если не будешь говорить, живым отсюда не выйдешь. У тебя жена и дети есть? – Есть, – ответил Лукан. – Говори ради них! Кого из здешних рабочих ты знаешь? – Никого не знаю. Агент схватил сломанную руку арестованного и грубо дернул ее. У Лукана вырвался глухой, болезненный стон. Нервно хихикая, агент несколько раз дернул больную руку, потом снова нагнулся над своей жертвой. Лукан уже не мог вымолвить ни слова и опять лишился чувств, но глаза его говорили: «Зверь!.. Я сильнее тебя». И Чакыр проснулся рано в этот день, но не бодрый, а измученный кошмарными сновидениями. Всю ночь его преследовала зеленая ядовитая змея. Он пытался наступить ей на голову сапогом, но это ему не удавалось. Змея куда-то ускользала, а потом снова бросалась на него. Наконец Чакыр проснулся в холодном поту. Он не мог вспомнить, ужалила ли его змея. И так как сны бывают вещие, он с утра заглянул в маленький пожелтевший сонник, унаследованный от отца. Сонник гласил: «Если тебе приснится змея, увидишь зло от женщины». Чакыр мрачно закрыл книжку. Так!.. Значит, сон в руку, и то, о чем он вот уже год лишь смутно догадывался, со вчерашнего дня стало для него ясным как белый день. Хмурый и злой, Чакыр подошел к умывальнику, намылил лицо и начал бриться. Вчера шпики донесли, что сегодня рабочие должны объявить стачку, но это его ничуть не волновало. Черные мысли его были вызваны поведением Ирины. Все прозрачнее становились сыпавшиеся вот уже год намеки знакомых па то, что дочь его стала любовницей все так же презираемого им Сюртучонка. Несмотря на свои способности и огромное богатство, средний сын Сюртука оставался для Чакыра грязным типом, мальчишкой без чести и достоинства. Вся околия стонала от его грабежа и от высокого процента выбраковки, установленного его служащими. Иногда Чакыр пытался понять, чем отличается обыкновенный разбойник от генерального директора «Никотианы», который так безнаказанно обирает производителей; но разобраться в этом он так и не мог. В такие минуты Чакыр видел многие события в новом свете. Вот братья Бориса, те хоть и коммунисты, а как будто более достойны уважения. Младший, например, имел возможность стать служащим фирмы, получать большое жалованье и жить на широкую ногу, однако он ходит обтрепанный и всюду ругает махинации «Никотианы». Он не занимается вымогательством, никого не грабит, не скомпрометировал ни одной девушки в городе. Почему же его называют шалопаем, а его брата – разбойника, грабящего среди бела дня, – провозгласили почетным гражданином города? Но это были редкие, случайные мысли, смущавшие полицейскую душу Чакыра. Он их сразу же обрывал. Все так же мрачно, недовольно ворча на затупившуюся бритву, он скоблил щеки до синевы. Теперь он уже знал наверное, что его дочь – любовница Бориса Морева. Конечно, вначале никто не осмеливался прямо сказать ему об этом. Он чувствовал это только по недомолвкам, по особенным взглядам людей, когда речь заходила об Ирине. Он догадывался об этом потому, что «Никотиана», покупая у пего табак, платила ему чрезвычайно щедро, а Баташский, встретив его на улице, кланялся ему чуть не до земли. Было что-то невыносимо двусмысленное в этих поклонах и раболепных улыбках. Наконец, Чакыр догадывался обо всем и по перемене в поведении самой Ирины. На каникулы она приезжала в родной городок только на два-три дня, была рассеянна, скучала и спешила вернуться в Софию под предлогом дополнительной работы на практике. Застенчивость и девичья миловидность навсегда покинули ее лицо. Правда, она еще больше похорошела, но ее ярко накрашенные губы, острый, уверенный взгляд, сочное контральто, непринужденные движения и даже сигареты, которые она курила, раздражали Чакыра. Все-таки он был еще не вполне уверен в своих подозрениях, а перемены в манерах дочери объяснял новой жизнью, которую она ведет в Софии. Но вчера – этот день стал для него черным днем – один из его сослуживцев раскрыл ему всю правду. Сослуживец был одного набора с Чакыром и родом из того же городка, но служил в Софии – стоял на посту перед итальянским посольством. Он приехал сюда, чтобы провести свой короткий отпуск на родине, и, сидя в корчме с Чакыром, хмуро спросил его после того, как они выпили ракии и хорошо закусили: – Как поживает твоя дочь? – Заканчивает ученье, – неохотно ответил Чакыр. – И зачем тебе нужно было ее учить? Девушка ведь… – Почтенный пожилой сослуживец из Софии нахмурился еще больше. – Свою я отдал в школу домоводства, так спокойнее. – Ты что-нибудь слышал про Ирину? – спросил Чакыр, с болезненной чувствительностью относившийся к этой теме. – Хоть и тяжело мне, а должен я тебе сказать, – сочувственно проговорил полицейский из Софии. – Я не раз видел ее в машине Морева. И уже два раза она бывала в итальянском посольстве, тоже с Моревым и двумя немцами. Не нравится мне это, Чакыр! Нехорошо, когда такая молодая девушка водится с женатыми гуляками. Что-то до удушья сдавило грудь Чакыра. Все закружилось у него перед глазами. Из горла его вырвался хриплый звук, не то вздох, не то беспомощный стон, в котором, однако, звучала ярость. – Ты… своими глазами видел?… – глухо проговорил он. – А как же? Неужели выдумываю? – сказал полицейский из Софии, а потом начал успокаивать сослуживца. – Слушай, брат! Может быть, ничего плохого и нет. Молодежь любит веселиться. Моя девка тоже вертелась с разными лоботрясами, а выдал ее замуж – народила детей и утихомирилась. Чакыр замолчал и, взбешенный, вернулся домой, не сказав ни слова жене. После обеда он не пошел на службу – первый раз в жизни позволил себе такую вольность – и остаток дня провел, мрачно посасывая ракию, все такой же молчаливый, с помутневшими глазами. Вечером он неожиданно вышел из себя, разбил несколько стаканов и, ругаясь, дал пощечину жене, которая всегда настаивала, чтобы Ирина кончила гимназию и университет. Он был твердо убежден, что все началось именно с этого. На крики сбежались соседи и начали с искренним сочувствием его успокаивать. Одни советовали но думать дурно о дочери, другие, знавшие про давнюю связь Ирины о Борисом, высказывали предположение, что все может кончиться хорошо. В городке было известно, что жена Бориса страдает тяжелой болезнью и смерти ее ждут со дня на день. Но эти предположения еще больше оскорбили достоинство служаки. Немного протрезвившись, он успокоился, а около девяти часов вечера его вызвал в участок полицейский инспектор. Чакыр предстал перед ним, стиснув зубы, и вперил в начальника мутный взгляд. – Слушай, дядя Атанас, оставь-ка ты девушку в покое! – дружелюбно сказал инспектор, которому уже доложили, как тот бушевал дома. Чакыр уставился на бегающие, неприятно голубые глаза начальника. Он тупо думал о том, чем они ему так не нравятся. Это были острые, нечестные, подлые глаза. В них было что-то от быстрой находчивости Сюртучонка, его уменья пользоваться людьми в своих целях. – Что ж такого, что твоя дочь с кем-то прогуливалась! – продолжал инспектор с некоторой строгостью. – Велико дело! Перед твоей дочерью всякий снимет шапку, а ты ее ругаешь! Разве так можно? Чакыр молчал. Никогда и ни за что на свете он не согласился бы с тем, что его дочь вольна кататься в машине с женатыми мужчинами. – Теперь о другом, – продолжал инспектор уже официальным тоном. – Завтра табачники объявят стачку. Есть сведения, что коммунисты готовят митинг, а ты опытен в этих делах. Это я и хотел тебе сказать. А теперь пойди выспись и подумай, что нам делать завтра. Чакыр отправился домой, но оскорбленная отцовская честь продолжала бушевать в его душе. На известие о стачке он не обратил никакого внимания. Какое ему сейчас дело до стачки, когда горит его собственный дом, когда его дочь стала уличной девкой, развратницей, потаскухой? Он вернулся домой, подавленный всем пережитым, лег и заснул. А увидев в кошмарном сне змею, которая, уж конечно, была его дочерью, проснулся утром еще более хмурым и разбитым. В последний раз проведя бритвой по шее к подбородку, Чакыр умылся и начал тереть квасцами свое багровое лицо. Он делал это с яростным, но беспомощным гневом, совсем позабыв о стачке. Мысль о ней таилась лишь где-то в глухом углу его сознания. Его не волновали ни тревожные слова инспектора о том, что рабочие готовят митинг, ни сделанное на основании двадцатилетнего опыта наблюдение, что стачки принимают все более крупные размеры и подавление их связано со все большим кровопролитием. Сейчас все его существо было поглощено диким и мрачным решением, которое он принял и собирался осуществить со всем деспотизмом своего непреклонного характера: прервать ученье дочери, запереть ее дома, как в монастыре, и выдать замуж за какого-нибудь простого, по сильного мужчину, который умеет справляться с распущенными бабенками. Да, он сделает это не моргнув глазом. В последнее время он стал слишком мягким и слишком легко позволял жене и дочери садиться себе на шею. Приняв это решение, Чакыр успокоился и вволю напился молока. Потом надел свой темно-синий мундир с серебряными нашивками на погонах, ударил тростью по юфтевым сапогам, заботливо начищенным женой, и отправился в участок, все такой же хмурый и злой, но гордясь принятым решением. И Баташский проснулся рано в этот день. Он пришел на склад к шести часам и проверил, выполнены ли его распоряжения. Принимая меры по борьбе с будущей стачкой, Баташский так же усердствовал, как во время закупок и браковки табака. Во всех отделениях склада были установлены шланги и огнетушители. Железную ограду со стороны улицы опутали колючей проволокой, а выходившее к реке неогражденное пространство, откуда рабочие в случае беспорядков могли хлынуть во двор, за одну ночь превратилось в неприступную позицию – так густо были поставлены здесь железные колья, также переплетенные колючей проволокой. За кольями охранники вырыли небольшие окопы, из которых можно было стрелять. Монтеры обвили двор и сад проводами с сильными электрическими лампами – можно было подумать, что готовится иллюминация. Таким образом, если бы бастующим удалось ночью перелезть через ограду, их заметили бы раньше, чем они успели войти в помещение. Число охранников-македонцев было утроено. Баташский нанял человек десять четников из македонской «революционной» организации, которой все табачные фирмы регулярно выплачивали обязательную дань и которую правительство и дворец поощряли отчасти из патриотизма, отчасти потому, что сами на нее опирались. Четники эти – низкорослые худощавые парни – были профессиональными наемниками. Во имя какого-то идеала, о котором они, по существу, и не думали, эти люди спокойно пристреливали любого, кто пытался им противоречить, а неразумным трактирщикам, которые осмеливались предъявить им счет, отвечали небрежно и коротко: «Сегодня плохи дела. Не буду платить». Баташский нанял их временно, оговорив с их шефом – воеводой Гурлё – некоторые особые условия, так как присутствие этих людей на складе было опасно во многих отношениях. Сейчас, вооруженные карабинами, они, важно подкручивая усы, расхаживали по двору и намекали Баташскому, чтобы тот зажарил им к ужину ягненка. Баташский соглашался, но при условии, что они не будут пить. Служащие склада получили ответственные задания, которые должны были выполнить под страхом увольнения. У телефона непрерывно дежурили доверенные лица, а одному из охранников было поручено следить за электросетью и телефонными проводами, которые связывали склад с городом. Убедившись, что все распоряжения господина генерального директора перевыполнены вдвое, Баташский стал у открытого окна своего кабинета и принялся наблюдать за рабочими. Хмурыми и злыми показались они ему сейчас. Мужчины бросали в его сторону враждебные взгляды, а женщины коротко и сердито отвечали мастерам, которые спрашивали, почему они бродят по двору и не входят в помещение. Баташский невольно нащупал револьвер, лежавший в заднем кармане брюк. Ему вспомнилось, как во время одной стачки, пятнадцать лет назад, он, тогда еще простой рабочий, стал штрейкбрехером и женщины из пикета чуть не убили его железными прутьями. Униженные и беззащитные каждый по отдельности, рабочие превращались в могучую силу, когда собирались вместе. Между тем рабочие начали наконец входить в цеха в занимать свои места. Носильщики принесли распакованные тюки, электромоторы и вентиляторы запели свою докучливую песню, сита машин затряслись с раздражающим сухим стуком. Мастера громко (и в это утро довольно вежливо) призывали к усердию, но никто еще не принимался за работу всерьез. Сортировщицы рассеянно бросали табачные листья в ящики, путая сорта, рабочий с тачкой собирал ящики небрежно, а рабочий, стоявший у машины, погрузившись в своп тревожные мысли, забывал равномерно распределять листья по всему ситу и отделять те, что по ошибке попали не в свой сорт. Неясный гул негромких, но взволнованных голосов наполнял цеха. Десятки, сотни людей прислушивались к чему-то, возбужденно ожидая сигнала к стачке. И вот ровно в четверть девятого в одном из цехов прозвучал голос партийного уполномоченного – бледной худенькой девушки со светлыми, угрюмо горящими глазами. Она встала на ящик, и ее сразу же окружила охрана из рабочих, входящих в пикеты. – Товарищи! – крикнула она громко. – Слушайте известие, которое мы вчера вечером получили из Софии! Наши требования отвергнуты, переговоры с хозяевами провалились. Делегаты, которых мы послали для переговоров, арестованы. Можем ли мы дальше терпеть насилия, тонгу и грошовую плату? Можем ли бросить наших достойных товарищей? Можем ли молчать и подчиняться, как скот?… Нет, товарищи! Мы тоже люди. Мы тоже хотим есть, радоваться и жить по-человечески. Хозяева отвергли наши требования, поэтому общий комитет, выбранный делегатами от всех табачных центров, решил объявить стачку!.. Стачку за свободу профсоюзов, товарищи!.. Стачку за ликвидацию тонги, которая обрекает на безработицу треть из нас!.. Стачку за повышение поденной платы!.. Стачку за амнистию нашим товарищам!.. Стачку за наказание преступников, которые издеваются над рабочим классом и болгарским народом!.. Наступившее молчание вдруг прервалось взрывом яростных криков. – Тише, товарищи!.. – продолжала уполномоченная. – Я хочу сказать вам еще несколько слов!.. Стачка начинается сегодня. В наших интересах сохранять спокойствие и не поддаваться ни на какие провокации. Руководство обдумало все и знает, как действовать. Доверяйте ему. А сейчас все выходите во двор!.. Оттуда пойдем на митинг на площадь, куда придут и товарищи с других складов. Полиция попытается нас остановить, но не пугайтесь, не отступайте перед нею, товарищи!.. Мы должны показать хозяевам и правительству нашу силу… Да здравствует стачка, товарищи!.. Да здравствует рабочий класс!.. Да здравствует Советский Союз!.. Все на митинг, товарищи!.. Снова раздались пламенные восклицания, гневные крики, яростные угрозы. Рабочие «Никотианы» были уже в достаточной мере озлоблены колючей проволокой и охранниками из македонцев, которых Баташский поставил на складе. Все вскакивали с мест, отбрасывали тюки с необработанным крестьянским табаком, опрокидывали ящички с уже рассортированными листьями, безжалостно топтали ненавистный табак. Механики останавливали машины. Электромоторы затихали с басистым воем. Сита на машинах стучали все медленнее и глуше и наконец умолкали, словно испуганные криками. Да. хорошо начала эта девушка, на вид такая слабенькая, хорошо разожгла справедливый гнев своих товарищей. У нее не было дара огненного красноречия, но в ее простых, точных и сильных словах звучал протест тридцати тысяч угнетенных людей, работавших с утра до вечера на табачных магнатов. – Долой тонгу!.. – кричали со всех сторон. – Не уступают ни гроша!.. – с горечью говорили одни. – Арестовали делегатов!.. За ч-ю?… – возмущались другие. – Кровопийцы!.. – ругались третьи. Среди этого шума слышались и голоса агентов фирмы – бедняков, подкупленных «Никотианой». – Товарищи!.. – кричали они. – Надо подумать… Выскажемся… Зачем бастовать?… Но мужчины и женщины, входившие в пикеты, силой стаскивали их со стульев. То же происходило и в других цехах. Электромоторы и вентиляторы замирали один за другим. Крики людей становились все громче. Огромный четырехэтажный склад «Никотианы» походил на улей с рассерженными пчелами, которые в гневе вылетали наружу. На дворе уже собралась толпа из нескольких сот человек. Македонцы открыли железные двустворчатые ворота, ведущие на улицу, и, растерянные, призывали рабочих очистить двор. Малорослые и слабосильные – все это были выходцы из бедных, голодающих горных селений, служившие темной власти табака только как наемники, – они боялись возбужденной толпы и чувствовали себя уверенно лишь с карабином в руке и за надежным укрытием. Но рабочие отказывались выйти. Они хотели собраться вместе, чтобы дружно отправиться на площадь. Чувство солидарности, развитое и укрепленное партийными руководителями, связывало их в единую, мощную, грозную массу. В ожидании рабочие запели «Интернационал», и это сразу повысило общее настроение. Спрятавшись за занавеской у открытого окна, Баташский наблюдал за толпой. Он был бледен, растерян, но еще владел собой. Стачка начиналась бурно, уже видны были угрожающие признаки того, что бастующие готовы к упорной борьбе и кровопролитию. Директор сел за письменный стол и, тревожно прислушиваясь к пению «Интернационала» и шуму, долетавшему снизу, связался по телефону с другими фирмами. Со склада «Братьев Фернандес» ему лаконично ответили, что рабочие неспокойны, и сразу же повесили трубку. Вероятно, директор этого склада был занят – отдавал запоздалые распоряжения. Это был легкомысленный и распущенный франт, охотник поиграть на гитаре; он никогда не поспевал за событиями. Фирма «Фумаро» пожаловалась, что в охранника бросили кирпичом, а старшего ферментатора избили. На складе «Восточных табаков» произошло столкновение между анархистами и коммунистами, что было на руку фирме и очень обрадовало директора. Здесь не было активистов, способных подать пример, поэтому четверть рабочих отказалась бастовать и обработка табака продолжалась. Но зато в «Эгейском море», где складская организация считалась крепостью социал-демократов, а рабочие слыли самыми послушными, пятеро коммунистов подняли на ноги весь склад. Директор испуганно спрашивал, что делать. – Не знаю!.. – рассеянно ответил Баташский, пожалуй даже довольный тем, что и в других местах происходят беспорядки. – Дай им выйти на улицу и закрой склад. – А потом? – Голос директора дрожал от волнения. – Потом ничего! Разопьем бутылочку сливовой. И Баташский засмеялся, гордый тем, что может хладнокровно острить в такой напряженный момент. Но ему было страшно, хоть он и притворялся спокойным и даже самоуверенно покручивал свои длинные черные усы. Как всякий неглупый подлец, который нелегко поддается панике, но ясно видит опасность, он боялся, боялся до смерти каждого изможденного лица, каждой пожелтевшей руки людей, которые сейчас могли появиться перед ним. В его сознании еще жило воспоминание о разъяренных женщинах из пикета, которые когда-то железными прутьями сбили его с ног. Поэтому он после своих телефонных разговоров не осмелился показаться у окна, а продолжал трусливо выглядывать из-за занавески. Но Баташский боялся и другого. Рабочие объявили стачку, а он не вышел поговорить с ними, он ничего не сделал, чтобы убедить хотя бы часть из них остаться на работе. А в этом отношении приказ Бориса был категорическим и грозил увольнением. Баташский беспомощно сжал кулаки. Что, если шеф призовет его к ответу за малодушие, что, если бухгалтер донесет в главное управление? В последнее время бухгалтер подозрительно интересовался цехами, в которых производилась обработка табака, и втихомолку изучал техническую сторону дела. Уж не собирается ли он вытеснить Баташского?… А это постоянное шушуканье с хозяевами, насмешки над всем, что делает Баташский, насмешки, которым вторят хозяева! Ну и подлец же этот бухгалтер!.. Баташский выглянул из окна и увидел своего ненавистного соперника, спокойно стоявшего на лестнице между двором и садом в рубашке и белых брюках, с сигаретой в зубах. Беззаботно ему живется, этому мошеннику, – ведь он не имеет дела с рабочими!.. Сейчас он, вероятно, следит за Баташским и в уме, может быть, уже сочиняет подлый донос. Баташского бросило в жар. Он представил себе гнев Бориса и увольнение, которое может последовать, если тот узнает, что не были приняты все меры для того, чтобы задержать рабочих на складе. С горечью представил он себе, как потеряет хорошо оплачиваемое место и связанные с ним бесконечные возможности для побочных доходов. Непростительно рисковать такой замечательной службой, наживой во время закупок в деревне, тайными взятками с владельцев небольших партий товара. И все это из-за какой-то минутной слабости! Э, нет! Баташский не трус! И он решил, что глупо бояться каких-то голодранцев, которым завтра будет нечего есть. Черт бы их взял, этих рабочих! Баташский быстро выпил две рюмки анисовки, которую держал в тумбочке письменного стола, и решительно спустился по лестнице. Но когда он вышел во двор, его охватили прежний страх и желание немедленно улизнуть. Со всех сторон его встретили грозным и продолжительным гулом: «У-у!..» Он на понимал, что сейчас рабочие злятся на него в десять раз больше, чем раньше, за то, что он нанял македонских охранников и опутал склад колючей проволокой. – Эй, подхалим! – крикнул кто-то. – Баташский, и не стыдно тебе? – с суровой и строгой горечью упрекнул его другой. – Мы боремся за хлеб, а ты нацеливаешь нам в грудь карабины. – Ребята!.. – начал было Баташский. И прикусил язык. Крики не прекращались, со всех сторон Баташского окружали враждебные, изможденные лица мужчин и женщин, которых он еще вчера ругал, запугивал, унижал. В десяти шагах от себя он заметил крупную фигуру Спасуны, одетой в выцветшую безрукавку и пеструю юбку. Она наклонила голову, и крепкие мускулистые руки ее угрожающе сжались в кулаки. Спасуна сейчас была как львица, готовая броситься на врага. Баташский устремил на нее невинный и заискивающий, даже несколько огорченный взгляд, словно хотел объяснить, как трагичны и бессмысленны социальные конфликты, которые портят личные отношения. Надо сказать, что он вообще избегал ссориться с нею. Но лицо Спасуны сохранило каменную неподвижность, и это встревожило Баташского. Такое лицо у нее бывало в тех случаях, когда добра от нее ждать не приходилось. И все-таки Баташский, собравшись с духом, начал говорить. От страха он заикался, а слова его, вкрадчивые и неумные, только вызывали смех у рабочих. – Я вижу ваше положение! – уверял он, несколько ободренный тем, что рабочие его не обрывали и отзывались на его речь только смехом и шутками. – Но вы уж потерпите немножко, голубчики! Подумайте! Ну что хорошего в стачке?… Уж будто от нее такая большая польза! Убыток для нас, голодовка для вас… – Голос Баташского звучал все более уверенно: – Пусть каждый решает сам за себя! Кто хочет, пусть бастует, а кто не хочет, не мешайте ему вернуться на работу… – Молчи, пес!.. – взревела Спасуна. Крик ее разнесся по всему двору. Она сделала несколько шагов к Баташскому, словно собираясь броситься на него. Он повернулся и пустился бежать вверх но лестнице. Спасуна и рабочие покатились со смеху. Между тем стали сказываться недостатки в подготовке стачки. Люди все еще слонялись по двору, теряя драгоценное время, а руководство почему-то медлило. Некоторые под разными предлогами пытались улизнуть. Трусливые и подкупленные удирали один за другим, выдумывая всевозможные оправдания и твердя, что им необходимо уйти ненадолго. Один клялся, что его жена вот-вот родит. Другой говорил, что забыл купить детям хлеба. Третий воинственно уверял, что обязательно придет на площадь. – вот только зайдет домой за палкой. Вспыхивали мелкие стычки, слышались улюлюканье и насмешки. Во всех этих сегодняшних трусах и обманщиках можно было угадать завтрашних штрейкбрехеров. В это время появился Симеон, который обходил склады в сопровождении нескольких человек из легального стачечного комитета. Стоя в воротах, но не заходя во двор, он обратился к рабочим с призывом быть твердыми, дисциплинированными и выдержанными в борьбе. – Мы победим, – сказал он. – если докажем, что не боимся, и если каждый из нас исполнит свой долг перед рабочим классом! Потом он отдал какие-то распоряжения партийной уполномоченной и, взглянув на часы, отправился на другие склады. Рабочие густой толпой двинулись к площади. Они шли молча, твердым шагом, хотя и не в ногу. Несколько остряков попытались было подпить настроение бастующих шутками, по их смех остался без ответа. Неизвестность угнетала всех. Даже самые смелые с тревогой думали о встрече с полицией. Она могла появиться с минуты на минуту, через две-три улицы, и тогда могут произойти какие-то решающие события, от которых зависел исход стачки. Некоторые тайком набивали карманы камнями. Мужчины вышли вперед, женщины и девушки держались сзади. Спасуна предложила поменяться местами, утверждая, что полиция не посмеет избивать женщин и детей. Но мужчины этого не допустили. Они согласились только принять Спасуну в свою передовую группу. Спасуна отпустила несколько шуток, и рабочие повеселели. Потом все снова умолкли. Сотни глаз пристально смотрели вперед, ожидая, что вот-вот появятся синие мундиры. С соседней улицы, из-за угла, послышался глухой топот множества ног. Наступило мертвое молчание. Напряженные лица рабочих застыли, руки их судорожно стиснули трости, палки, камни. Но вдруг все облегченно вздохнули. Из-за угла показалась толпа рабочих. Это были бастующие со складов «Братьев Фернандес» и «Эгейского моря» и маленькая группа из «Восточных Табаков», не все там решились бастовать. Лавина бастующих увеличилась. Сейчас их шло уже не менее восьмисот человек. И все знали, что к площади направляются бастующие с других складов. Рабочие почувствовали свою силу, настроение их снова поднялось. Впереди показались двое пеших полицейских; завидев толпу, они повернулись и бросились бежать. Их бегство приободрило рабочих, они стали высмеивать полицию. Но тотчас же, развернутое плотной цепью, показалось целое полицейское отделение. Бастующие поняли: инспектор приберегает конный эскадрон, чтобы послать его на площадь, а может быть, этот эскадрон уже разгоняет стачечников, идущих со складов в западной части города. Перед цепью шел худенький светлоусый унтер-офицер с дубинкой. – Назад! – крикнул он. – Разойдись! К нему бросилась было Спасуна, но товарищи благоразумно удержали ее. – Что ты делаешь, убийца! – завопила она. – Назад! Назад! – все более тревожно и неуверенно кричал унтер, сбитый с толку порывом Спасуны и растерявшийся при виде численного превосходства бастующих. С ним было не более тридцати человек. Заглушаемый стуком ботинок, налымов и сапог, голос его звучал беспомощно. – Справимся, товарищи! – бодро выкрикнул кто-то. – Их мало! – Смелее вперед! – воскликнул другой. Расстояние между полицейскими и бастующими уменьшалось. – Назад! Дам приказ стрелять! – кричал унтер. Он выхватил пистолет из кобуры. Так же поступили и его подчиненные. Передняя группа бастующих дрогнула, однако рабочие по-прежнему шли вперед. Завидев полицию, люди испугались; но теперь они снова были полны мрачной решимости. Всем уже стало ясно, что три десятка полицейских – ничто по сравнению с толпой в семьсот-восемьсот человек. Даже самые несмелые понимали, что унтер вряд ли решится на кровопролитие. Впрочем, это было заметно и по его растерянному голосу. – Молокосос! – сказал кто-то. – Поджилки трясутся! – Шапками закидаем! Стачечники смеялись, но вдруг унтер выстрелил, а за ним открыли огонь и другие полицейские. Толпа остановилась и, как волна, ударившаяся о стену, отхлынула назад. Началась суматоха. Раздались крики. – Бегите! – в панике закричал кто-то. – В людей стреляют! Но стреляли в воздух, и это испугало только женщин. Стремясь использовать панику, полицейские бросились вперед, нанося удары дубинками. Однако Спасуна и ветераны ответили на это градом камней. Унтер оказался новичком. Схватившись с первыми рядами толпы, полицейские не посмели в нее врезаться, опасаясь, как бы не оказаться окруженными и не попасть в тяжелое положение. Один из них выстрелил еще раз, но стачечники закидали его камнями. Поняв, что их начальник допустил тактическую ошибку, полицейские обратились в бегство. Первая схватка закончилась победой бастующих. Унтер признал это со стыдом. Лицо его блестело от пота. Он был напуган и разъярен. Немного приободрившись, он собрал своих людей и снова повел их вперед. Полицейские пошли за ним неохотно. – Не бойтесь расследований!.. – подбадривал он их мрачно. – Это предатели, подрывные элементы… Нам черным по белому приказано – остановить их! С этими словами он выстрелил и ранил в ногу одного из бастующих. Раненый глухо застонал, схватился за колено и рухнул на пыльную мостовую. Двое мужчин сразу же вынесли его на тротуар. Задние ряды дрогнули, но передняя группа ветеранов снова обрушила град крупных камней на полицейских, не осмеливающихся начать рукопашный бой. Начальник, правда, сказал им: «Не бойтесь расследований!» – но он не дал им и приказа стрелять по людям. Этот негодяй хотел переложить всю ответственность на подчиненных… А потом, если будут убитые и разразится скандал, службу-то потеряют они. Отлично зная это, полицейские пятились, отступая перед толпой, которая приближалась к площади. Положение становилось все более напряженным. Растерянный, потный и бледный, унтер то и дело оглядывался, и лицо у него было смущенное. Где же замешкался эскадрон? Почему его нет? Ведь эскадрон может за одну минуту и без пролития крови разогнать эту ужасную толпу! Но унтер не знал, что в эти мгновения полицейский эскадрон топчет и разгоняет плетьми другие толпы рабочих. Совсем запутавшись, унтер теперь рассуждал так же, как его подчиненные. Этот трус инспектор хочет свалить ответственность на него! Легко чваниться своей коротенькой шпагой и отдавать туманные распоряжения. Унтер рассердился. Он подумал, что его карьера и служба висят на волоске. Если он не остановит рабочих и позволит им выйти на площадь, они соединятся с другими бастующими и могут произойти еще более страшные события. А потом начальство будет искать виновников, и унтеру припишут малодушие, нераспорядительность и отсутствие такта. Да, малодушие, если он не будет стрелять, и отсутствие такта, если будет! Попробуй угоди этим идиотам! Только ухмыляются, глазеют на баб, а по вечерам пьют ракию с директорами складов! Унтер был человек неглупый и по вечерам занимался, чтобы сдать экстерном экзамен на аттестат зрелости. Иногда поздней ночью, погасив лампу, он задумывался, и в его воображении заманчиво возникала Высшая полицейская школа, а за ней – короткая шпага и серебряные погоны инспектора. Да, он надеялся, что эти погоны вытащат его навсегда из низов, из грубой жизни. Да, нужно стрелять по толпе, черт возьми! Унтер перевел дух, чтобы дать команду. А рабочие, словно догадавшись об этом по выражению его лица, невольно замедлили шаги. Но как раз в эту минуту унтер заметил новое осложнение: откуда ни возьмись, в передней группе бастующих появился младший Сюртучонок. Он растолкал всех и вышел вперед, ободрив этим заколебавшихся стачечников. – Полицейские! – крикнул Стефан во весь голос – И вы посмеете стрелять? Подумайте об ответственности! – Вы подумайте, господин Морев!.. – отозвался унтер, но так тихо и неуверенно, что рабочие его не услышали, а полицейским он показался жалким. Он невольно назвал Сюртучонка «господином Моревым» – из уважения к его могущественному брату. И тут же сообразил, что даже инспектор, даже сам начальник полиции никогда бы не отдали приказа стрелять по толпе, в которой вертится брат крупнейшего табачного магната. Хоть и странно ему казалось, что один из братьев – миллионер, а другой – коммунист, он объяснял это каким-то особым соглашением между ними, которое его не касалось. Он привык приспосабливаться к непонятному поведению сильных мира сего. Появление Стефана подсказало ему возможный выход из положения: он просто должен позволить бастующим дойти до площади – и все. Вместо того чтобы дать команду открыть огонь, унтер приказал подчиненным убрать оружие. Полицейские выполнили приказ с облегчением, а рабочие почувствовали, что появление Стефана спасло их от кровопролития. – Он с нами, – говорили одни. – А мы ему не верили. – Там видно будет, – недоверчиво отзывались другие. – Чего тебе еще? Вот он! А ведь тут опасно. – Гм!.. Опасно-то опасно, да не для него. Разве посмеет полиция стрелять в брата Морева? Однако все поняли, что по крайней мере в эти минуты младший Сюртучонок им необходим. Эта уверенность окрепла, когда Стефан начал убеждать бастующих быть твердыми до конца. – Что? Струсили? – кричал он. – Ну, может, кое-кто из нас и погибнет, но ведь без этого не обойтись. – Пусть! – отвечали рабочие. – Лишь бы победить. – Все зависит только от нас самих. – Как это? – А так! – Стефан поднял сжатый кулак. – Если мы им покажем зубы на площади… Если они увидят, что мы не шутим и не сегодня, так завтра их склады могут загореться. – Ну а потом?… – спросил один рабочий, втайне подозревая, что Сюртучонок – провокатор. – И потом тоже – все зависит лишь от нас самих! Если только в пикетах у вас настоящие мужчины, а не бабы и если они справятся с подкупленными ферментаторами… Через десять дней табак начнет плесневеть, даже если хозяева сами примутся перекладывать тюки. – Верно! Тут они слабы. – Ну да! Тогда они вам и тридцать процентов прибавят, но для этого нужны крепкие кулаки и, может быть, немножко крови. – Послушай, – сказал тюковщик со склада «Никотианы». – Мы люди простые и не во всем разбираемся. Брат у тебя – богач, а ты-с нами. Как это понять? – С братом у меня нет ничего общего! – гневно воскликнул Стефан. – А кто тебя кормит? – Никто! Сам. – Заливай кому-нибудь другому! – насмешливо проговорил тюковщик. – Твоя мать каждое утро присылает тебе па склад служанку с молоком и пирогами на завтрак. Я же вижу! Его толкнули, чтобы он замолчал. – Заткнись! – останавливали его. – Если он все-таки с нами, это делает ему честь. Они и правда чувствовали в глубине души, что, если Стефан сейчас подвергается опасности наравне с ними, значит, он не может быть лицемером. И Максу ведь сначала не верили, а потом узнали, что он умер как настоящий борец. Однако тюковщик повторял упрямо и возмущенно: – По утрам пироги слоеные лопает! Знаем мы таких. И все-таки ему не удавалось настроить товарищей против Сюртучонка. Наоборот, Стефан сейчас поднимал настроение, увлекал и воодушевлял всех. Он говорил то же, что и другие агитаторы, но говорил это ярче, красноречивее и убедительнее. Одни хлопали ему, другие одобрительно кричали, и нестройное движение толпы к площади становилось все более стремительным. Теперь унтер только делал вид, что силится задержать рабочих и выполнить свои полицейские обязанности. Попытки его подчиненных остановить толпу превратились в комические потасовки с бастующими. Кое-кто из рабочих поднимал их на смех: – Эй, щенки! Хватит путаться у нас под ногами! – Сапоги себе запылите, эх вы! Другие пытались смутить полицейских горькими упреками: – Стыдно, ребята! За кусок хлеба и тысячу левов жалованья стрелять в своих братьев! – Приказ! – тупо оправдывались полицейские. – При чем тут приказ? – рассмеялся кто-то. – А если тебе прикажут лечь под поезд, ты что, ляжешь? – Дураки вы, ребята! – добавил другой. – Ведь жизнью своей рискуете! Детей сиротами оставите, а ради чего? Ради имущества богачей! Целое полицейское отделение беспомощно отступало под натиском рабочих. Унтер подумал со стыдом, что, если бы инспектор увидел его людей в столь плачевном положении, он сразу бы подал рапорт о его увольнении. Сам унтер держался не более достойно, чем его подчиненные. – Господин Морев, поймите, нельзя так!.. – жалко и умоляюще твердил он, все еще убежденный, что между братьями существует какое-то соглашение. И так как он видел, что уже не может ничего сделать, он старался по крайней мере подчеркнуть, какую услугу он оказывает Стефану. – Поймите, господин Морев!.. Я не стреляю единственно ради вас! – раболепно твердил он. – Ваш брат – хороший болгарин, почтенный человек… Меня уволят… Я рискую своей службой. Стефан и рабочие смеялись. Наконец толпа подошла к площади, прорвала заслон охраняющих ее полицейских и, подобно бурной реке, разлилась по ней. Бастующие увидели, что па площади пет копной полиции, которая могла бы их разогнать, и, успокоившись, мирно остановились перед читальней. Балконы и окна прилегающих к площади домов заполнили зеваки, сгоравшие от любопытства, смешанного с приятным чувством собственной безопасности. Площадь казалась им чем-то вроде арены для гладиаторов, на которой забастовщикам и полиции предстояло устроить редкостное, возбуждающее зрелище, способное разогнать провинциальную скуку. И ни одному из этих ничтожеств не пришло в голову, что подобное зрелище – предвестник бурных времен, которые прежде всего нарушат их покой. У окон кафе при читальне столпились пенсионеры – стратеги в политике, безработные интеллигенты – чемпионы бильярда, таблы, моникса – и несколько юнцов из золотой молодежи, которые проснулись рано, чтобы утром попытать счастья в рулетку, а вечером – в любви. Даже аптекарь, идейный приятель Сюртука, теоретик новых патриотов городка и общепризнанный виртуоз карамболей, отказался от дешевой славы, которую принесла бы ему партия в бильярд с одним из коллег, чиновником министерства здравоохранения, приехавшим сюда из Софии, чтобы лечить ваннами свой ревматизм. Оба они бросили кии ради более интересного зрелища, которое надеялись увидеть на площади. Приятели стали позади одной группы у окна и включились в общий разговор. Если не считать суждений о дальнейших ходах Гитлера, самой злободневной темой бесед у безработных интеллигентов и пенсионеров была «красная опасность». Они говорили об этой опасности не потому, что им самим пришлось бы что-то потерять, если бы она стала неминуемой, а потому, что эта тема была навязана им газетами. Увидев, что забастовщики собрались около читальни, посетители кафе забеспокоились. Если начнутся беспорядки, бастующие могут ворваться в кафе, а это нарушит идиллию мовикса, таблы и нескончаемых лихорадочно сладостных разговоров о возможностях Гитлера. По сути дела, этим людишкам нравились не бурные события, а только разговоры о них. – Заварится каша, вот увидите! – сказал один пенсионер, бывший учитель математики, старательно протирая пенсне уголком носового платка, чтобы разглядеть эту «кашу» получше. – Вряд ли! – небрежно бросил аптекарь. – Сейчас их разгонят. – Такую толпу разогнать нелегко, – заметил учитель. Это был маленький аккуратный старичок с лысиной и белыми усами. Сорок лет подряд он мыслил холодными математическими силлогизмами, и это мешало ему верить в великое будущее, которое Гитлер готовил болгарам. – Полиция знает свое дело! – раздраженно проговорил аптекарь. – Да и войска у нас имеются. – Что хорошего, если придется вызывать войска? Аптекарь быстро взглянул на дверь за прилавком, через которую можно было в случае необходимости сбежать, и тут же воспользовался случаем уязвить существующий строй. – Чего вы хотите, господин Дешев, – демократии? Вот вам демократия: стачки, беспорядки, классовая ненависть… Все что угодно, только не творческий труд! – Он взял двумя пальцами кусочек рахат-лукума, поданного официантом, и, чавкая, продолжал: – Да, все что угодно, только не творческий труд! Одни лишь немцы могут навести порядок в Европе. Лицо у аптекаря было полное, бритое, гладкое, как фарфор, одет он был со старомодной элегантностью пятидесятилетнего холостяка. Он сгорал от желания стать главным агентом фирмы «Байер-Майстер-Луциус», продать свою аптеку и переселиться в Софию, где он уже купил квартиру. Съев свой рахат-лукум, он продолжал славить творческий труд. Пока зеваки на балконах и комментаторы в кафе ожидали развязки событий на площади, по телефонным проводам велись драматические служебные разговоры. В околийское управление поступали тревожные вести со всех табачных складов. Рабочие прекращали обработку табака без особых инцидентов – берегли свои нервы для дальнейших испытаний в борьбе. Только кое-где возникали мелкие стычки, преимущественно с ферментаторами: фирмы повысили ферментаторам поденную плату, и они отказывались бастовать. Но все это раздувалось директорами складов, ибо они преувеличивали по приказу своего начальства размах столкновений с целью заставить полицию действовать более энергично. Директор «Джебела», па складе которого рабочие избили македонских охранников и силой выгнали ферментаторов, возмущенно спрашивал околийского начальника, намеревается ли местная полиция защищать частную собственность или надо просить помощи из Софии. Околийский начальник сорвал свой гнев на инспекторе, а инспектор – на младших офицерах. Оп тотчас же послал конный эскадрон к складу «Джебела». Эскадрон разогнал около двухсот рабочих – после возни с ферментаторами они были утомлены и несколько пали духом. Расправа с этими забастовщиками задержала эскадрон, и это позволило рабочим «Никотианы», «Восточных Табаков» и «Эгейского моря» беспрепятственно выйти на площадь. Туда же прошли бастующие и с других складов. Когда рабочие собрались на площади, околийский начальник по телефону назвал инспектора растяпой. Начальник – офицер запаса, маленький плешивый человек – боялся потерять свою службу по трем линиям: политической, административной и македонской. Только что ему сообщили по телефону из Софии, что правление союза торговцев табаком пожаловалось в министерство на бездействие полиции в городе. Сейчас начальник видел из открытого окна своего кабинета, что толпа па площади непрерывно увеличивается, и то разражался потоком яростных и бессмысленных приказов, то, оцепенев от страха, падал духом. Он видел, как стачечники подняли плакаты с оскорбительными для властей коммунистическими лозунгами и один оборванец (этого надо было застрелить па месте), взобравшись на стол, взятый из дансинга, произносил зажигательную речь. Околийский начальник с ужасом представил себе, что скажут директора фирм, городская общественность, кмет, начальник гарнизона и воевода Гурлё!.. Весь город стал свидетелем его бессилия в борьбе против агентов Коминтерна! Но вот инспектор послал конного полицейского с приказом эскадрону немедленно вернуться на площадь. Конный полицейский должен был передать распоряжение устно, но задержался, так как искал своих товарищей у склада «Джебела», а тем временем эскадрон в порыве служебного усердия и по собственному почину помчался к складу австрийского торгового представительства, где директор встретил его улыбочкой: здешние рабочие не бастовали. Так было потеряно еще десять минут, в течение которых положение на площади стало напряженным и вынудило околийского начальника принять отчаянное решение. Он вызвал к себе Чакыра и приказал ему разогнать толпу с помощью полицейских, охранявших околийское управление. Чакыр угрюмо выслушал приказ, поджав губы. Ему казалось, что околийский начальник сошел с ума. – Господин начальник, – возразил Чакыр первый раз в жизни. – Это невозможно. – Что?! – взревел околийский начальник. – Невозможно! – твердым и враждебным голосом повторил Чакыр. – Двадцать полицейских, даже вооруженных, не могут разогнать толпу в полторы тысячи человек… Надо подождать эскадрон. – Что? Ты боишься? – в ярости заорал околийский начальник. – Я приказываю! Из Софии приказывают, понимаешь? Фирмы пожаловались министру, что мы ничего не делаем! Баба! Передай командование другому, если боишься! Чакыр секунду стоял неподвижно, потом щелкнул каблуками, отдал честь и направился к двери. Никогда еще начальство не разговаривало с ним таким тоном, и никто так глубоко не задевал его служебной чести. Передать командование другому! Как бы не так!.. И фирмы пожаловались мипистру, что ничего не делается! Какая подлость, какое безумие!.. Но именно эта подлость пробудила в его закостеневшем от служебных уставов мозгу неясное просветление, внутренний протест и горькое понимание того, что полиция, в сущности, давно уже перестала быть полицией и выродилась в охранника фирм. Почти каждую неделю в городе происходили убийства. И все знали, кто убийцы, – это люди воеводы Гурлё, но никто не смел их арестовать. Какая же это полиция? Участки кишат хорошо оплачиваемыми штатскими сыщиками – разложившимися типами, алкоголиками и развратниками, единственное занятие которых – обвинять людей в коммунизме, незаконно арестовывать их и пытать. Разве это полицейские? Совсем недавно в стычке тяжело ранили его сослуживца, и он, вероятно, умрет. Это бедняк из того же села, что и Чакыр, и двоим его детям придется жить на жалкую пенсию. Разве этот полицейский стоял на страже законности? Он пожертвовал жизнью, останавливая бастующих, а ведь они имели право требовать прибавки от фирм! И Чакыра теперь посылают с горсточкой людей против бастующих!.. Нет, полицейские не занимаются своим прямым делом, а гибнут ни за что, только чтобы выколотить побольше прибыли для фирм… Опять фирмы!.. Все вращается вокруг фирм, словно такие понятия, как жизнь и честь людей, просто не существуют, а государство – это те же фирмы. Все яснее становилось в голове у Чакыра. Он рассуждал медленно, неуклюже, но его мысль переходила от отдельных фактов к общим выводам. Существует какая-то мафия, невидимо управляющая государством. Существует какой-то союз очень богатых людей – торговцев, промышленников, банкиров, – союз, который подчинил себе правительство, полицию, армию, который решает и направляет все, не знает жалости и не останавливается ни перед какими средствами, чтобы сохранить за собой власть и возможность грабить. И Сюртучонок входит в этот невидимый союз, в эту всесильную мафию. Неужели найдется разумный человек, который стал бы отрицать, что фирмы имеют полную возможность выделить частичку своих миллионных прибылей, чтобы повысить поденную плату? Табачные магнаты живут чуть ли не во дворцах, катаются на лимузинах, позорят семейную честь людей – тут Чакыр вспомнил об Ирине и задрожал от гнева, – а рабочие гибнут в бесправии и нищете. Все знают, что лидеры многих партий входят в правления фирм, что министры и генералы участвуют через подставных лиц в делах предприятий, у которых «Никотиана» закупает табак, подбрасывая им крохи своих прибылей. Всем известно, что торговцы, банкиры, промышленники, министры и генералы поддерживают друг друга, что их мафия, словно чудовищный спрут, оплела народ тысячами властных и цепких щупалец и, чтобы увеличить своп прибыли, толкает его к немцам, от которых – Чакыр знал это по прошлой войне – нельзя ожидать ничего хорошего. Чакыр давно уже понимал все это, но не осмеливался прямо признаться в этом самому себе, ибо то же самое говорили и коммунисты. Но сейчас, когда мафия опозорила его дочь, а его самого посылала на неизбежную гибель, приказывая ему с двадцатью полицейскими разогнать полторы тысячи голодных людей, он понял это, как никогда, ясно. И не так уж был виноват околийский начальник, когда он, дрожа за свой кусок хлеба, отдавал невыполнимый приказ!.. Над околийским начальником стоял областной, над областным – министр, над министром – правительство, а над правительством – мафия, невидимая, всемогущая и бесчеловечная!.. И тогда Чакыр, несмотря на свое маленькое благополучие, несмотря на то что он владел виноградником, табачным полем и небольшим хозяйством в деревне, вдруг понял, что и он сам, и полицейские, которых ему сейчас предстояло вести, – только жалкие слуги, только ничтожно оплачиваемые наемники этой мафии, которая и ломаного гроша не даст за их жизнь, а заботится только о своих прибылях. Во главе своих подчиненных Чакыр вышел на тротуар перед околийским управлением и, расстроенный тяжкими думами, остановился на мгновение, устремив куда-то в пространство грустный взгляд. Под голубым небом и жизнерадостным майским солнцем победоносно ликовала толпа. Давно уже рабочим не удавалось собраться вместе, давно их ораторы не имели возможности воодушевить их жаждой свободной и сытой жизни!.. Несколько комсомольцев прикрепили к рейкам красные знамена, притащив их из дому тайком, под рубашками, и теперь размахивали ими над толпой. Рабочие прониклись уверенностью в своих силах и гордостью. Слова ораторов пробуждали в них чувство собственного достоинства, помогали им осознать, что рабочий класс борется не только за хлеб, но и за нечто более важное и великое, что принесет счастье всему человечеству. В лучистом сиянии майского дня витала надежда на новый мир, в котором не будет униженных бедностью, в котором склады и фабрики будут принадлежать всем, а не горстке дармоедов, приказывающих сейчас своим вооруженным прислужникам стрелять в рабочих. Все пламеннее звучали слова ораторов, все больше росло воодушевление рабочих. Оно вызывало жажду справедливости даже у бедных горожан, наблюдавших со стороны, даже у безработных завсегдатаев кафе, которые тоже размышляли о своей судьбе. – Рабочие – это не шутка, да!.. – задумчиво проговорил пенсионер, бывший учитель математики. – Правильно действуют! – сказал монтер, который исправлял вентилятор в кафе и теперь слезал со стремянки. – Смелее, ребята! – негромко подбадривал бастующих участковый ветеринар: он как раз пересекал площадь на своей двуколке, нагруженной лекарствами, которые он получил от своего начальника, околийского ветеринара. Как большинство агрономов и ветеринаров, в душе он считал себя коммунистом и сочувствовал рабочим. – В добрый час, доктор! – дружески ответил ему какой-то тюковщик. – Поешь печенки за здоровье голодных! Но тюковщик не знал, что ветеринарный врач сейчас едет в деревню, чтобы помочь своим коллегам провести массовую прививку скоту от сибирской язвы. А это было опасное, тяжелое дело, и ветеринару предстояло попотеть. Поэтому он сочувствовал рабочим и крестьянам, также обливавшимся потом, и ненавидел их хозяев, лимузины которых, проезжая по шоссе, нередко обдавали пылью его лошаденку и двуколку. Из сада при читальне вылетела вспугнутая стая воробьев. Полицейские, безуспешно пытавшиеся остановить бастующих рабочих «Никотианы», стояли па другом конце площади и, держась подальше от толпы, собравшейся на митинг, злобно ругали инспектора, который сделал глупость, послав эскадрон на окраину. После недавней схватки и лица полицейских, и их мундиры имели довольно помятый вид. У щуплого белобрысого унтера, который ими командовал, был отпорот погон и оторвано несколько пуговиц. Он побежал в околийское управление за новыми распоряжениями и, поравнявшись с Чакыром, даже не поздоровался с ним. Между обоими полицейскими существовала скрытая вражда. Молодой любил покутить со штатскими агентами, а старому это не нравилось. Пока Чакыр, подавленный мрачными мыслями, шел с подчиненными к толпе, из открытого окна доносились истерические крики околийского начальника. – Вперед!.. Разгоните их!.. Стреляйте!.. – вопил он, обезумев от страха, что кмет, дирекция фирмы и воевода Гурлё оклевещут его, обвинив в бездействии. Чакыр и его люди медленно шли вперед, не обращая внимания на крики. Они понимали в эту тяжелую минуту, что какая-то зловещая сила приказывает им подвергать опасности свою жизнь ради прибылей фирм. И Чакыр слышал: устами околийского начальника кричит мафия, которая стоит над всеми и управляет всем. И не околийский начальник, а она приказывает разогнать голодных людей. – Скорее! – снова завопил околийский начальник. – Трусы! Под суд вас отдам! Ах ты, старый осел, за шкуру свою дрожишь! Передай командование другому! – Принимаю! – раболепно отозвался молодой унтер. Чакыр вздрогнул, словно его хлестнули плеткой, и пришел в себя. Мысли, только что волновавшие его, сразу же исчезли. В голове образовалась пустота – бессмысленная пустота, тупая, но освободившая его от натиска противоречивых дум. И среди этой пустоты вновь зашевелились разбуженные криками околийского начальника привычка к дисциплине и мелочное чувство служебной чести, которое мафия умело воспитывала в своих слугах. Теперь Чакыр думал только о том, что околийский начальник обвиняет его в трусости и приказывает передать командование другому. Он боится? А чего бояться? Как бы не так!.. Чакыр выпятил атлетическую грудь и стиснул плетку. Честолюбие и привычка, воспитанные многими годами службы, снова превратили его из мыслящего человека в послушный автомат. – Стой! – крикнул он молодому унтеру. – Командовать своими людьми буду я! А ты наступай с другой группой со стороны гостиницы. – Но господин начальник… – попытался было возразить унтер. – Марш отсюда! – заорал Чакыр. Он поднес ко рту свисток и дал сигнал. Подчиненные, как послушные цыплята, сбежались к нему. Чакыр приказал им развернуться в цепь и повел их на толпу. Так же поступил и молодой унтер, двинувшись с другой стороны площади. Забастовщики, увидев, что полицейские снова направляются к ним, приготовились к встрече. Вперед вышли вооруженные палками, досками и камнями, образовав своего рода фалангу, другие сомкнулись у стола, с которого держал речь Симеон, а третьи, преимущественно женщины и девушки, побежали к соседним улицам. Чакыр дошел до живой человеческой стены и глухо проговорил: – Ну, ребята! Расходитесь по домам! – Чакыр! – сказал кто-то. – Зачем ты пришел сюда стараться ради богачей? Лучше иди домой пить ракию под орешиной. – Так я и сделаю, – отозвался Чакыр. – Но сначала расправлюсь с вами. Он схватил смельчака за шиворот и резким движением вырвал его из фаланги. Забастовщик, маленький и тщедушный, повалился на землю, но его товарищи не двинулись с места. Крупная, атлетическая фигура Чакыра внушала им страх. Кроме того, все знали, что он чуть ли не единственный честный полицейский в городе и никогда не проявляет излишней жестокости. – Ребята, будем драться! – зловеще предупредил Чакыр, увидев, что никто не двигается. – Бей, Чакыр, бей!.. – с горечью произнес упавший. – За то тебе и платят!.. Он поднялся, по двое полицейских сразу же схватили его за плечи. – Стыдно, дядя Атанас!.. – с укором сказал другой забастовщик. – Ты человек разумный. – Дай нам мирно и тихо закончить собрание. – Нельзя, господа! – громко крикнул Чакыр. В слове «господа» прозвучала служебная строгость, но вместе с тем желание избежать кровопролития. Чакыр терпеть не мог применять оружие. Сейчас он сознательно медлил, затягивая выполнение приказа, в тайной надежде, что скоро подойдет эскадрон и толпу удастся разогнать плетьми. Но внезапно положение ухудшила работница по прозвищу Черная Мика. – Эй ты, кровопийца! – в негодовании крикнула она. – Моревский сынок сделал твою дочь шлюхой, а ты пришел нас бить! Послышался смех. Стрела была направлена метко и поразила Чакыра в самое уязвимое место. – Что?… – взревел он, как раненый зверь. – Дочь твоя – шлюха!.. – повторила Черная Мика под злорадный хохот остальных женщин. Плеть Чакыра описала широкую дугу и обвилась вокруг шеи и груди Черной Мики; женщина пронзительно взвизгнула. В тот же миг на руку полицейского молниеносно обрушилась палка. Чакыр побледнел от боли, но не вскрикнул. Плеть его стала без разбора хлестать бастующих. Увидев это, его подчиненные бросились в атаку с дубинками. В толпе раздались глухие крики. На другом конце площади загремели выстрелы. Люди молодого унтера слова пустили в ход пистолеты. Чакыр услышал голос кого-то из своих подчиненных: – Господин начальник, Спасуна!.. Берегись Спасуны! Чакыр оглянулся и увидел искаженное, залитое кровью лицо Спасуны. Держа в руке большой камень, она замахнулась, готовая изо всей силы швырнуть его в голову Чакыра. Он не успел даже попытаться отскочить назад – слишком поздно его предупредили. Но в то же мгновение, прежде чем удар обрушился ему на голову, он увидел, как один полицейский почти в упор выстрелил в грудь Спасуне из пистолета. Чакыр рухнул на землю, а на него упала сраженная пулей Спасуна. Толпа растерялась и после минутного колебания в панике бросилась бежать па бульвар, который вел к вокзалу. На взмыленных копях к площади мчался эскадрон полицейских. |
||
|