"Валерий Алексеев. Паровоз из Гонконга (Повесть, ж."Мы" 1-3/1990) " - читать интересную книгу автора

учиться на старости лет". "А, смеются! - взвилась Людмила. - Пусть тогда
уж смеются, что ты к лекциям за кухонной плитой готовишься, что
единственный костюм у тебя на плечах, что жена твоя, как пугало воронье,
одета... А ребята наши? Ваня, подумай о них!" - "Ты давай на детей не
кивай! - вмешался Андрей. - У детей ты совета не спрашивала". Он всецело
был на стороне отца и считал выездной вариант недостойной авантюрой. Но
отец оттолкнул руку помощи. "Помолчи, пожалуйста! - жалобно сказал он
Андрею. - И без тебя в ушах звенит". Иван Петрович редко одергивал сына,
а тут еще была ситуация, когда сын рвался в бой на его стороне. "А зачем
она мелет чушь? - со слезами на глазах вскричал Андрей. - Пусть она чушь
не мелет!" - "Это кто это "она"? - грозно повернулась к нему мама Люда.
- Ах ты, сын поганый! Кто такая "она"? Это ты про мать родную так
говоришь?" По неясным причинам (может быть, даже философского порядка)
мама Люда не выносила, когда ее называли "она". Лучшего способа вывести
ее из себя просто не существовало.
Поведение отца представлялось Андрею загадочным. Если сказка о
Розанове соответствовала действительности, то как отец мог допустить,
чтобы дело дошло до вызова на курсы? Пусть даже Розанов и не был в маму
Люду влюблен, пусть все ограничилось мягким мороженым, разве не
унизительна для мужика _такая_ протекция? Почему бы не сказать коротко и
с достоинством: "Не хочу". Или же: "Не могу". Да, отец сопротивлялся
искренне, но его возражения были слабы: они сводились к тому, что,
во-первых, ему неловко перед коллегами (а чего неловкого, если
_сочли_достойным_?), а во-вторых, он, видите ли, с детства неспособен к
иностранным языкам. Неужели нельзя было придумать что-нибудь посильнее?
Или уж не сопротивляться совсем.
Проще всего было бы обратиться за разъяснениями к самому отцу, но
отношения с ним у Андрея, как это ни странно звучит, были не настолько
коротки. Большую часть времени отец либо отсутствовал (он подрабатывал
уроками), либо сидел, обложившись бумагами, за кухонным столом (не за
плитой, разумеется, тут мама Люда преувеличивала; в многосемейной
квартире на втором этаже дома 24 по Красноармейской улице у одних только
Тюриных была хоть и крохотная, но своя, отдельная кухня с печкой и
газовой плитой), либо пребывал в состоянии мудрой задумчивости, словно
отдыхающий от богослужения жрец. Резервы времени для общения с сыном он
мог изыскать только за счет мудрой задумчивости, но это состояние было
для Ивана Петровича удобством: озаботившись чем-то недосягаемо сложным,
можно было спокойно уединиться, никуда не прячась, и отдыхать, как за
ситцевой занавеской. Там, где Андрей не видел никакой
последовательности, логика как раз имелась: именно мягкость характера
заставляла отца сопротивляться выездному варианту, чреватому множеством
конфликтов, и та же мягкость в конце концов подвигнула его на отъезд.
Людмила так упрашивала, убеждала, корила, уговаривала его, так грозила
грядущими - пожизненными! - попреками, что Иван Петрович счел за благо
поддаться. В полчаса собрал чемоданчик и, бормоча: "Ай, не знаю, не
знаю, всему городу на потеху" - отправился в столицу. Фактически он
бросил сына, своего единственного союзника, на произвол судьбы и даже не
потрудился объясниться. Довольно было бы одного его слова (ну, скажем:
"Сынуля, еду из любопытства, хочется все перепробовать"), чтобы мальчик
с энтузиазмом подхватил эту мотивировку и стал ее ревностным