"Светлана Аллилуева. Двадцать писем к другу" - читать интересную книгу автора

вообще-то трудно было обмануть. Многое из того, что творила эта гидра, пало
теперь пятном на имя отца, во многом они повинны вместе, а то, что во многом
Лаврентий сумел хитро провести отца, и посмеивался при этом в кулак, - для
меня несомненно. И это понимали все "наверху"...
Сейчас все его гадкое нутро перло из него наружу, ему трудно было
сдерживаться. Не я одна, - многие понимали, что это так. Но его дико
боялись и знали, что в тот момент, когда умирает отец, ни у кого в России не
было в руках большей власти и силы, чем у этого ужасного человека.
Отец был без сознания, как констатировали врачи. Инсульт был очень
сильный; речь была потеряна, правая половина тела парализована. Несколько
раз он открывал глаза - взгляд был затуманен, кто знает, узнавал ли он
кого-нибудь. Тогда все кидались к нему, стараясь уловить слово или хотя бы
желание в глазах. Я сидела возле, держала его за руку, он смотрел на меня,
- вряд ли он видел. Я поцеловала его и поцеловала руку, - больше мне уже
ничего не оставалось.
Как странно, в эти дни болезни, в те часы, когда передо мною лежало уже
лишь тело, а душа отлетела от него, в последние дни прощания в Колонном
зале, - я любила отца сильнее и нежнее, чем за всю свою жизнь. Он был очень
далек от меня, от нас, детей, от всех своих ближних. На стенах комнат у него
на даче в последние годы появились огромные, увеличенные фото детей, -
мальчик на лыжах, мальчик у цветущей вишни, - а пятерых из своих восьми
внуков он так и не удосужился ни разу повидать. И все-таки его любили, - и
любят сейчас, эти внуки, не видавшие его никогда. А в те дни, когда он
успокоился, наконец, на своем одре, и лицо стало красивым и спокойным, я
чувствовала, как сердце мое разрывается от печали и от любви.
Такого сильного наплыва чувств, столь противоречивых и столь сильных я
не испытывала ни раньше, ни после. Когда в Колонном зале я стояла почти все
дни (я буквально стояла, потому что сколько меня ни заставляли сесть и ни
подсовывали мне стул, я не могла сидеть, я могла только стоять при том, что
происходило), окаменевшая, без слов, я понимала, что наступило некое
освобождение. Я еще не знала и не осознавала - какое, в чем оно выразится,
но я понимала, что это - освобождение для всех и для меня тоже, от
какого-то гнета, давившего все души, сердца и умы единой, общей глыбой. И
вместе с тем, я смотрела в красивое лицо, спокойное и даже печальное,
слушала траурную музыку (старинную грузинскую колыбельную, народную песню с
выразительной, грустной мелодией), и меня всю раздирало от печали. Я
чувствовала, что я - никуда не годная дочь, что я никогда не была хорошей
дочерью, что я жила в доме как чужой человек, что я ничем не помогала этой
одинокой душе, этому старому, больному, всеми отринутому и одинокому на
своем Олимпе человеку, который все-таки мой отец, который любил меня, - как
умел и как мог, - и которому я обязана не одним лишь злом, но и добром...
Я ничего не ела все те дни, я не могла плакать, меня сдавило каменное
спокойствие и каменная печаль.
Отец умирал страшно и трудно. И это была первая - и единственная пока
что - смерть, которую я видела. Бог дает легкую смерть праведникам...
Кровоизлияние в мозг распространяется постепенно на все центры, и при
здоровом и сильном сердце оно медленно захватывает центры дыхания и человек
умирает от удушья. Дыхание все учащалось и учащалось. Последние двенадцать
часов уже было ясно, что кислородное голодание увеличивалось. Лицо потемнело
и изменилось, постепенно его черты становились неузнаваемыми, губы