"Анатолий Андреевич Ананьев. Годы без войны (Роман, Том 2) " - читать интересную книгу автора

волосы ее (в противоположность Наташиной прическе) были завиты химическою
завивкой, что тоже было немодно и о чем знала Наташа и не знала, как
видно, Люба.
У Любы не было ни перстней на пальцах, ни сережек в ушах, а было во
всем облике ее только именно то "из простонародья", что приобретается не
для красоты, а для удобства и сообразуется лишь с рационалистическим, как
сказали бы социологи, взглядом на жизнь, тогда как рационализм этот есть
не рационализм взгляда на жизнь, а лишь выражение определенного достатка.
Того достатка, которого одни стесняются, другие не замечают, третьи всю
жизнь страдают, что не могут добиться большего. Но Люба, с детства
привыкшая к этой своей жизни, не стеснялась ее. Напротив, она даже как
будто была довольна своей жизнью. В районной библиотеке, где она работала,
она либо сидела за столиком, перебирая и обновляя картотеку, либо ходила
вдоль стеллажей с обтрепанными корешками книг и в том сгущенном запахе
тлеющих бумаги и клея, каким всегда бывают наполнены книжные хранилища,
либо точно так же несуетливо, смиренно чистила и перемывала все то (как
того обычно требуют старые вещи), чем была наполнена ее однокомнатная,
доставшаяся ей от родителей квартира. Что делалось в ее душе, какие
страсти поднимались и угасали в ней, каков был тот ее воображенный мир (в
противоположность действительности), который удовлетворял ее и придавал ей
это спокойствие, никто не знал; разочаровавшись однажды в том, с чем
столкнула ее жизнь (главным образом в муже, который, когда это надо было
ему, говорил нежности, но тут же становился чужим, далеким и лживым), она
ушла душою в этот мир воображений, какой щедро дополнялся в ней книгами, и
мир этот, в котором можно было по своему усмотрению перемещать, соединять
и разобщать все, мир этот, как грудь кормилицы, подменившей мать, давал ей
силы и пищу. Она была как будто несчастна, по по-своему была счастливым
человеком; была из тех молодых женщин, которые в прежние времена и не из
любви к богу, а лишь от невозможности противостоять грубостям жизни
уходили в монастыри и которые теперь, так как монастырей не было и
осудительно и смешно было заточать себя в них, жили как будто обычной
среди людей, но замкнутой в себе и, в сущности, все той же отрешенной
монашеской жизнью.
Успокоив Наташу своим бессловесно передаваемым сочувствием и чуть не
расплакавшись сама от вида Наташиных слез и передававшихся (точно так же
бессловесно) переживаний Наташи, Люба затем с недоуменным ужасом выслушала
все то, о чем Наташа сперва неохотно, но потом с удивившей ее самое
откровенностью рассказала о себе. Главное, что поразило Любу, было то
страшное дело, которое сделал Арсений, ударив железным ломиком по голове
сына (разумеется, не своего, а приемного, как пояснила Наташа). Люба не
могла поверить в это; кровь, само действие, напоминающее убийство, было
так дико, чуждо и неестественно для нее, что она неотрывно смотрела на
Наташу, говоря этим взглядом своим ей: "Не может этого быть, ты
преувеличиваешь".
- Но он жив? - затем спросила она о Юрии.
- Не знаю.
- Как же ты не знаешь, когда это важно, - сказала она.
"Да, вот он, мир, вот они - люди! - вместе с тем это второе, что на
протяжении всего Наташиного рассказа занимало Любу, было теперь выводом
для нее. - Вот то, что стоит за всеми их красивыми словами о добре,