"Анатолий Ананьев. Версты любви (Роман)" - читать интересную книгу автора

проходивших на Москву и переполненных до отказа демобилизованными воинами
поездов. Днем я то сидел на чемодане, то стоял в тамбуре с обледенелыми и
плохо закрывавшимися дверями, и только по ночам, когда особенно поджимал
мороз и, казалось, некуда было деться от сквозняков, грохота, леденящего
дыхания железной обшивки стен и никелированных ручек, за которые нельзя было
взяться, не почувствовав, как примерзают пальцы, и не ощутив вдруг, как
коченеют ноги на вышарканном солдатскими сапогами металлическом полу, - я
входил в вагон, вернее, втискивался, чтобы отогреться, говоря спасибо
какому-то рябоватому, с оспинным лицом старшине, который уступал мне место,
а сам на время уходил в тамбур; он тоже ехал в Сибирь, но куда точно, я уже
теперь не помню, как не помню и его фамилии, а знаю только, что звали его
Порфирием, что воевал он на Третьем Украинском, где и я, брал Пап, Веспрем,
Вену, в общем, почти однополчанин, и, надо сказать, в том положении, в каком
я находился, он очень выручил меня. От Москвы же я продолжал путь уже в
плацкартном вагоне, и хотя полка была боковая, на проходе, все же я мог
часами лежать теперь, вытянув ноги, блаженствуя в тепле, или смотреть в окно
то на заснеженные леса, то на деревеньки у замерзших и тоже заснеженных
речек, то на разъезды, полустанки и станции, на вокзалы, где как будто и не
было никаких следов войны, но где на перронах шумел и толкался с котелками и
чайниками все тот же военный люд - в гимнастерках, шинелях, защитного цвета
телогрейках, в ремнях и без ремней, с орденами, медалями; казалось, что
вместе с поездами прибывало сюда, в малолюдные еще тогда сибирские города,
дыхание недавно окончившейся победно войны, оседая, дробясь, растекаясь с
вокзалов по деревням, по притихшим, осевшим и словно почерневшим от ожидания
крестьянским избам. Я до сих пор храню в себе это впечатление, и все, на что
смотрел тогда сквозь запорошенное снежной пылью и прихваченное морозцем
стекло, - все это часто и теперь разворачивается передо мною, я вновь
подъезжаю к родному городу и смотрю на сопки, снега, на темную, то
подступавшую к самой дороге, то вдруг убегавшую к горизонту кромку тайги. За
этой тайгою, за сопками, лежала деревня Севастьяновка, куда я уезжал на лето
к своему деду по матери, и хотя из окна вагона не было видно этой деревни,
но сознание того, что вот сейчас я проезжаю мимо нее, что еще шесть
полустанков, всего только шесть отделяют меня от Читы-I и от Читы-II,
пассажирской, пробуждало совершенно иные, чем когда я подъезжал к
Калинковичам, мысли и чувства. Как ни был я огорчен и как ни мучительна была
для меня ревность, какую испытывал я с будто нараставшей, чем дальше отвозил
меня поезд от Калинковичей, силой, - все то, пережитое, как бы уходило на
задний план, отдалялось, свертывалось, словно укладывалось на покой на время
где-то в тайниках души, а на смену этому с каждым часом, особенно в утро,
когда подъезжали к Чите, появлялось новое, радостное и тревожное волнение.
Мы часто говорим: "Босоногое детство". Вот это самое босоногое детство
вставало перед глазами, и было радостно сознавать, что оно было, что живо в
памяти, и что все происходило на этой вот земле, что лежит за окном, под
снегом, и что именно там, на желтой и мокрой под сугробами траве, на
песчаном откосе у парома на Омутовке, тоже, наверное, покрытого ледяною
коркой, время еще хранит следы твоих босых ног. Фантазия, конечно,
воображение; сейчас как-то не возникает таких ассоциаций; а тогда - хотя за
плечами была война, и уже колючею щетинкой покрывались за ночь щеки, и сам я
чувствовал себя так, будто был не просто мужчиной, но человеком, прожившим,
по крайней мере, первую и главную половину своей жизни, - хотя именно так я