"Михаил Анчаров. Записки странствующего энтузиаста" - читать интересную книгу автора

алюминиевой ложкой - как на вокзале во время войны. Он ел кукурузу,
вываленную из консервной банки, - тогда еще продавалась такая кукуруза, в
собственном соку, и стоила рубль - на старые деньги. Дешевле еды не было. А
он ел и пережевывал. А нам дал смотреть какое-то прекрасное издание -
иностранное с репродукциями, книгу. "Руо - художник", - сказал он.
- Правда, прекрасно? - он сказал.
А я смотрю - дикие грубые мазки, которые кое-как очерчивали лицо,
бородатое, а лица не было - были три шлепка краски. Он сказал:
- Правда, великолепно?
А я говорю:
- Да!.. Великолепно! Здорово как! Ох, как здорово!
И думал: "Как бы поскорей удрать...", и не мог видеть, как он
пережевывает кукурузу -ему было уже семьдесят лет. Огромное количество
холстов стояло у стен, которые он никогда не продаст. Огромная мастерская с
единственным окном. А он пережевывает кукурузу. И если это живопись и такая
жизнь - то мне не надо.
Потом он еще показывал маленький деревянный манекен - схему человека на
шарнирах -и он мог, манекен, принимать любую позу человеческую. А художник
говорил:
- Это для того, чтобы изучать движения. И я подумал:
"Если манекен для того, чтобы изучать движения, - то мне не надо".
А потом пришел его ученик, сын композитора, и он велел ему рисовать
яблоко. На голом
столе. Зачем? Я понять не мог.
Мы попрощались и ушли.
Как шли по лестнице, тоже не запомнил.
А на улице - лето, жара, зелень, все цветет, все блестит под солнцем. И
я всю дорогу его ученице объяснял, что если живопись - это плесень, то мне
не надо. Потому что все его холсты были написаны каким-то голубиным пометом.
Ужасно это все было. Ужасно. И то, что он ел кукурузу из жестяной миски, и
то, что он не имел денег на обыкновенную еду, -в этом он был виноват сам, а
не только те, кто не покупали его картины. И главное, я понял, что это мне
не надо.
Потом мы доехали до ее дома, поднялись в лифте, и мы окончательно
поняли, что мы стоим на другом пути. И в живописи, и в жизни. Иначе будет
только одна пыль и нищета. Которые - до старости "никому не надо".
А потом мы вошли в огромную солнечную квартиру, где она жила с
родителями. И нам было легко, как будто мы вырвались из кошмара. Я сказал:
- Давай-ка притащи твой портрет, который он писал.
А он написал ее в оранжевой кофте, тоже на таком оранжеватом фоне.
Волосы у нее были черные. И теперь я понимал, почему портрет такой пыльный.
Она прошла в соседнюю комнату, сняла со стойки портрет, притащила его
туда, где я стоял, прислонила к стулу - портрет был хорошо освещен солнцем.
И я увидел его живопись, посмотрел на нее, видел не больше десяти-пятнадцати
секунд и понял, что меня надо удавить. Вот так-то.
Потому что я все говорил правильно, но меня надо было удавить, потому
что я все говорил правильно, но все это не имело никакого отношения к тому,
что я видел теперь, перед собой.
Увидел перед собой и вспомнил то, что я видел в мастерской.
И понял раз и навсегда, что передо мной живопись в первом лице. И все,