"Иво Андрич. Кафе "Титаник"" - читать интересную книгу автора

сердцу, и он зеленовато-бледен, как утопленник. Ничем он не напоминает того,
о ком сейчас пишут в газетах и кого изображают на карикатурах: богатого,
упитанного еврея-паразита, пьющего кровь из наивных и работящих людей
арийской расы. Ни толстого брюха, ни золотой цепочки, ни кассы, ни белотелой
раскормленной еврейки, питающейся гусиным салом и гнущейся под тяжестью
украшений, ни дегенератов-ребятишек. Ничего похожего на того богатого,
наглого еврея, о котором он мечтал и который бы своим видом раззадорил и
разжег его так, чтобы он смог действовать как настоящий усташ, смог бы
накричать, ударить, обобрать до нитки.
Он старается припомнить все, что ему еще в детстве говорили о евреях.
Вспоминает рассказ матери о том, как ее, еще девочкой, зябким утром, в часы
между первым лучом солнца и последним светом уличных фонарей, водили в
церковь на святой неделе, чтобы она вместе с остальными детьми "секла
Барабана", проклятого еврея, из-за которого, говорят, распяли Иисуса, сына
божия. Детям раздавали пучки вербы, и они с веселым ожесточением хлестали по
церковным скамейкам, так что отдавалось в самых дальних углах полутемного
храма и в глубине алтаря, перед которым едва различимый священник бормотал
непонятные молитвы.
Он вспоминает - непонятная сила раскрывает перед ним забытые,
отдаленные пределы, - как он ребенком как-то в канун субботы проходил с
теткой, сестрой отца, по базару. Только что начало смеркаться, а евреи уже
закрывали железные ставни и двери своих магазинов. Одна дверь была
притворена наполовину, и внутри, у закрытой створки, стоял хозяин, еврей в
городской одежде, но с феской на голове. Едва видный во мраке магазина, он
сложил руки на животе и слегка покачивался верхней половиной тела, словно
уйдя в молитву. Тетка тогда объяснила Степану, что евреи, закрывая лавку
накануне субботы, молятся на пороге богу, чтобы он всю следующую неделю
посылал им "покупателей подурее" - неумелых и неопытных людей, которых легко
сбить с толку и обмануть.
И это все. Напрасно он напрягает память, пытаясь вспомнить еще
что-нибудь, тяжелое и злое, что бы разожгло в нем гнев против евреев,
помогло бить и мучить этого несчастного и в то же время оправдало его
поведение. В последние месяцы он читал усташские листовки, обвинявшие евреев
во всех несчастьях и бедах человечества, но изложено это было неясно и
неопределенно и могло быть убедительно лишь постольку, поскольку сам ты уже
готов ненавидеть людей, называемых евреями, и причинять им зло. Вообще
печатное слово никогда не имело влияния на Степана Ковича; он был одним из
тех людей, которые не могут ни ясно видеть, ни по-настоящему чувствовать то,
о чем читают, и которые знают и признают только то, что можно пощупать и что
связано с их непосредственными личными стремлениями и интересами.
Нет, видимо, воспоминания о бабьих россказнях и прочитанные брошюры -
это не то, что ему необходимо, не то, что делает человека страшным и смелым,
что губит низших и более слабых, а смелых и наглых - возвышает и обогащает.
Нет, тут нужны другие, более сильные средства.
И опять он злится на себя за то, что должен вот так, искусственно
разжигать свой гнев и науськивать себя на еврея, и снова сравнивает себя с
другими усташами - не в свою пользу. Ловя момент этого раздражения против
самого себя, он вдруг злобно сказал:
- Слушай, ты! Золото и деньги выкладывай сейчас же, без разговоров, а
не то...