"Анатолий Азольский. Монахи (Роман)" - читать интересную книгу автора

потом на прислонившегося к осинке Бузгалина.
На шоссе он попросил Малецкого остановить машину - в десятке метров от
березы. Потекла долгая, томительная для Бузгалина минута: есть пуля, нет
пули - это уже не вопрос о его судьбе и о том, кто шел сзади под вечер 28
июня и шел ли вообще. Есть на небе созданные мирозданием звезды - или к
небосклону подвешены мигающие святлячки? Такова цена подхода к березе, и
Бузгалин, не устрашенный коварствами космоса, приоткрыл было дверцу машины,
собираясь выйти, как вспомнилось о Френсисе Миллнзе, который возник из
ничего и долгое время был ничем, порождением самосберегающего мозга. Они, то
есть он и Анна, его, то есть мистера Френсиса Миллнза, поначалу выдумали, не
могли не выдумать: не знали о нем и даже издали не видели его ни разу,
предполагая, конечно, что в многомиллионной Америке человек с таким именем
найдется; он не мог не возникнуть в воображении, потому что был спасением,
защитою. Вся американская жизнь до него была воздержанием от слов, которые
так и не слетели с губ, от жестов. Подразумевалось, что дом прослушивается,
хотя вероятность такого наблюдения равнялась почти нулю, учитывалось, что в
окружении - и дальнем, и ближнем - есть глаза и уши, которые увидят и
услышат нечто, их обоих вместе и порознь разоблачающее, что тоже было
невозможным, потому что знакомые отбирались наитщательнейше, глазастых и
ушастых оттирали от себя; чтоб строжайшая селекция эта оставалась
незамеченной, в дом иногда приглашали явных недругов, и уж доносы в
какой-либо форме всегда предполагались. Оба знали, что в Москве - по древней
российской традиции - ужас как не любят прохлаждающихся слуг и частенько
наводят на них страх, заставляя подозревать всех и каждого, - знали и тем не
менее ревностно прощупывали безобидных коллег и случайных знакомых, о
московских делах говорили на лужайке перед домом и при работающей
газонокосилке. А слова рвались, слова проклятья или одобрения, порою
хотелось исполнить индийский танец мщения или в каком-нибудь захолустном
баре наклюкаться до потери сознания, потому что исчерпался нажитый годами
метод, когда одно лишь осознание того, что ты исключительный, сверхособый,
абсолютно не тот, за кого тебя принимают, - это осознание так возвышает, так
облегчает труд жизни! Вот тогда-то, в апреле семидесятого, сам собой родился
способ расслабления, к которому, наверное, не они первые прибегли, но о
котором и не услышишь даже от самых опытных наставников. Он тогда вернулся
из Денвера, вздрюченный, потный, с омерзительно гадким чувством собственного
бессилия, потому что прозевал, упустил, не додумался до сущего пустячка да
еще и испугался, как мальчишка. Подавленным вернулся, хотелось потащить Анну
на лужайку и все рассказать, повиниться, а она - не одна, две старушенции
приперлись почесать бескостные языки свои, и не выгнать их, и не заговорить
при них. Чуткая Анна вскинула глаза на него, призывая молчать, и тут-то
родился экспромт: "Ты знаешь, кого встретил там?.. Френсиса Миллнза! Да-да,
того самого! - (Фамилия села на язык, как беззаботная пташка на ветку.) -
Чем-то взволнован, разъярен даже, на ногах еле держится..." На мифического
Миллнза этого и взвалил все свои беды и печали, отчего стало легче,
спокойнее, иссякшие было силы вернулись, пот уже не струился, и Анна,
распахнув глаза и душу, смотрела на него слегка недоумевающе, потом все
поняла и деловито успокоила: "Ты за него не переживай, он сильный, он
выкарабкается, хотя, помнится, он такой впечатлительный...", а полуглухие
старухи хором подхватили: "О, мистер Филлнз такой впечатлительный!" С тех
пор и пошло: мистер Миллнз опять просчитался, мистер Миллнз преуспел в одном