"Дмитрий Михайлович Балашов. Симеон Гордый (Роман, Государи московские, 4)" - читать интересную книгу автора

его на стрежень бегущей воды. И - двинулось, потекло: и
золото-пестро-цветной берег, и рубленые городни, и маковицы церквей над
ними, и нежный колокольный звон, и пухлые белые облака на промытом,
ослепительно-голубом ярком весеннем небе... Тронулось, потекло,
поворачиваясь и разворачиваясь, вместе с речным изгибом, отдаляясь и
уходя. И батюшка, недвижный, зарытый и закрытый каменною плитой, тоже,
верно, волнуется там, в горнем мире: как-то справит первые княжеские дела
свои любимый сын его, Симеон?


Оставшись, наконец, один в беседке, он, смежив вежды, попытался
представить себе, как это все будет там, в Орде, и вдруг до ужаса, до
мгновенной судороги в горле понял, постиг вновь и опять, что он - один,
что не будет отцовского настойчивого шепота, ни тайных посылов, ни
мгновенных решений ночных, когда гонцы неслись словно тени по сонным
улицам Сарая к кому-то еще с новыми дарами и посулами. И до боли - под
хлюпанье воды, стремительно обегающей бока учана, - облило варом
раскаянья: как смел он с высоты малых своих щенячьих лет судить и
виноватить родителя в его многотрудных делах ордынских! Вот теперь ему
предстоит пить из тоя же чаши... Отрекись! Отринь от себя великое княжение
(еще ведь и не полученное!), бремя власти и забот господарских, уйди в
монастырь или в тихую поместную жизнь... Смешно и помыслить такое! Не
уйдет, не отринет, станет ратовать за эту власть с целым миром и с силами
зла, дарить дары и - вздрогнул, охолодев, - подсылать убийц?! И помыслил,
и не сумел враз отвергнуть такое, понял, сколь может быть тяжек крест,
вздетый им ныне на рамена своя!
Новыми мысленными глазами озрел он великих бояринов своих, для коих
он (двадцатипятилетний!) отныне - князь-батюшка, глава, заступа и оборона.
Вспомнил и по-новому почтительный лик молодого Вельяминова, и просьбы его
отца: удержать Хвоста-Босоволкова... Вот уедет он, застрянет в Орде, и
старая рознь дедовых приведенных бояр с принятыми рязанскими и местными
московитами вспыхнет с новою силой. Как их всех умел держать покойный
батюшка в одном кулаке?
От тягостных мыслей отвлек Михайло Терентьич, посунувший, приотворив
дверь, заботный лик в беседку: не надо ль чего князю-батюшке? Семен почти
с радостью поманил старика. Привстав с ложа, застланного курчавою овчиной,
усадил боярина. Покорно кивая, выслушал отчет о снаряде поденном (без него
знали, как и что надобно содеять, могли и не долагать вовсе, так уж...
честь блюдут!). И, поддерживая уставную игру, склонял голову, хмурил чело,
хотя и прошать и слушать хотелось ему теперь совсем о другом и ради
другого зазвал он к себе старого боярина отцова (душа скорбит, утешь,
успокой, коли мочно сие!). Михайло вроде понял. Помолчал, вглядываясь в
лик молодого господина, осторожно посетовал, что батюшка не в срок опочил:
- Оно бы, вота бы... Одиначе и всем нам предстоит, часа своего не
вемы... А княжество доброе оставил Иван Данилыч, добрей некуды! Ныне б
суметь сохранить токмо...
- Почто... - хрипловато, не справясь с собою, вопросил Симеон, -
почто схиму принял?.. Таково вдруг?
- То не вдруг! - возразил, покосясь на Симеона, старик. - Не вдруг...
Еще в те поры, как жив был прежний митрополит Петр, батюшке твому