"Константин Бальмонт. Воздушный путь (Рассказы) " - читать интересную книгу автора

и говорил ей ласковые слова. Она засыпала. Но я не спал. И чувствуя в ночной
тиши, что завтра в этот час я буду еще холодней и печальнее, я проникался
темным ужасом, и наша маленькая комнатка, в которой только что звучали
безумные упреки и ласковые слова, казалась мне душным склепом, хранящим в
тесноте своей всю безбрежность адских мук.
Когда, прочтя эту жестокую повесть и пережив унизительную ссору, оба
подавленные и приниженные, мы сидели за вечерним самоваром, пришел
жизнерадостный Петька, и его появление на два, на три часа целебно разлучило
нас, острия как будто спрятались, но все же я был так подавлен, что веселый
наш гость, товарищески меня браня, сказал мне: "Послушай, ты невозможен.
Тебе ничего не остается, как прямо лечь на операционный стол: или тебя там
зарежут, или встанешь как встрепанный и будешь живым".
Это было сказано на исходе одиннадцатого часа, ночью, а ровно через
двенадцать часов, в приближенье к полудню, я видел близко-близко бледное
лицо Петьки, и кругом были бледные лица других людей, а кто-то лежал
окровавленный, и смерть спорила о нем с жизнью.
Как утром Фомушка, так сейчас Петька ушел из комнаты, и у меня сердце
сжалось, когда он выходил, как будто я слышал слова приговора, и меня
поразило, что и он, выходя, как-то странно качнулся.
В эту ночь мы молча легли спать. О чем могли бы мы говорить? Мы оба
были слишком надорваны. И оба, притаившись, как от врага, мы молча лежали, и
каждый притворялся, что спит. Но мы долго не спали, и Мелитта наконец не
выдержала. "Ты спишь?" - сказала она. Но я ничего не ответил, боясь, что мы
будем ссориться. И в темноте я слышал, как она горько усмехнулась, но не
сказала больше ничего. И черед несколько минут я услышал ее ровное дыхание.
Она спала.
Я сел тогда на своей постели и долго смотрел в темноту. Мне казалось,
что черный мрак безграничен, что он все растет и растет, как Море во время
прилива, и черные тени - не тени, а слои и наслоения - качались в темноте,
подступали ко мне, окружали меня, обнимали мою голову, проходили через мою
голову, как будто она была невещественна, возвращались снова и беззвучно
карабкались все выше и выше. Спасенья уже не было. Я утонул.
Мне не было жаль никого и ничего. Я был бесконечно далек от жалости. В
этом холодном отчаянии была какая-то сила, всеобнимающая. Она овладевала
мною все полнее и уносила меня в безвестность, как течение уносит ладью, на
которой никого нет. Жук-точильщик в стене отбивал незримым молоточком свой
похоронный марш. Темнота без берегов и без какой-либо надежды обступила меня
отовсюду. Просвета не было. Я утонул.
Мы проснулись на другой день раньше обыкновенного. Но около одиннадцати
Мелитта еще сидела за самоваром, а я у другого стола безуспешно пытался
читать книгу Иоганна Шерра о юности Гете. Я хорошо помню этот день 13 марта,
и ничто в мире не смогло бы заставить меня забыть его. Я был в решении,
которого я еще сам не знал. В торжественной и великой простоте, из которой
не было узорных выходов.
Когда я проснулся, я долго смотрел тупо-внимательно и с чувством,
которое было похоже на нежность к живому и желанному существу, смотрел все в
одну и ту же точку - и вот так уже тринадцатое утро, должно быть. К
отдушнику был привязан толстый крепкий шнурок, и он привлекал меня к себе с
неудержимой силой. Мне казалось, что это так просто - попросить Мелитту
сходить что-нибудь купить к чаю, а в это время сделать петлю и так стянуть