"Константин Бальмонт. Воздушный путь (Рассказы) " - читать интересную книгу автора

от той, кто был дорог. Она тоже была мне чужая. Из мира живых она была, а я
был из мира выброшенных за пределы живого. Я тайно завидовал каждому, кто
проходил по комнате на двух своих здоровых ногах. Но в то же время все, что
было связано с живою жизнью, меня пугало и отталкивало. Когда предо мною
начинали говорить, что вот я встану и мы уедем на лето к родным, я
проникался тайным ужасом. Как будто перед мертвецом говорили, что вот
мертвый сейчас встанет, принарядится и пойдет на пир. Было что-то уродливое
в этом и неестественное. До отвратительности.
Мелитта похудела, побледнела, сделалась еще воздушнее. Но когда она,
наклоняясь, целовала мое лицо, мной овладевал страх и суеверное чувство.
Когда кто-нибудь из знакомых заходил навестить меня и говорил со мной о том
и об этом, я принимал участие в разговоре, я отвечал на вопросы, но при этом
испытывал бесконечное мучение: я чувствовал, что ничего этого не будет, о
чем говорят, что я лгу, что все лгут и невозможно продолжать эту ложь.
Каждый день, уходя, уводил меня все дальше и дальше от всех живых.
Незримо, но я удалялся от Мелитты и от тех, кто меня навещал, словно по
воздушным пустыням ходил. Тосковал от бесконечности пути. Мерил, взвешивал
судьбы людей. Все это без слов. В образах и в ощущениях, для которых каждое
слово было бы слишком четким и грубым, а потому неверным.
В одном хождении Богородицы по мукам Пресвятая Дева говорит: "Не
позволишь ли ты мне, Господи, по адам походити, по раям посмотрети?" И ответ
гласит: "Все это будет по твоему желанию". Со мною было совсем иначе, но
что-то из этого. Я хотел, как рая, мертвой тишины, она отошла от меня в
недоступность, а я стал ходить по адам. Эти адские области были и близко, и
далеко, и вне, и внутри. Все лица, мелькавшие около меня в течение дня,
отвращали меня своею чуждостью. Все люди казались мне навязанными мне
адскими выходцами, ибо я никогда не хотел их видеть, таких видеть. А когда
спускалась ночь, мысль моя блуждала по бесконечности, а все тело горело и
мучилось. Первые недели я стонал по ночам, сжимал губы и кусал их, но против
моей воли они издавали жалкие звуки. И острящий лакей в противоположном краю
камеры говорил вслух: "Ишь соловей-то наш, защелкал". А сочувственная
публика, состоящая из больных и сиделок, разражалась дружным смехом.
По мере того как недели уходили, я научился молчанию, и молчал не
только ночью, когда все должны спать, но и днем, когда ко мне подходили с
разговором. Меня не любили. То обстоятельство, что я, как бы вопреки всяким
правилам, не выздоравливал и не выздоравливал, ставило меня в положение
какого-то отщепенца.
Больных перевели в летнее помещение. Дни проходили и уходили. Мелитта
приходила и уходила. Когда человек прикован к постели, его способность
страдать, по-видимому, неограниченна. Когда же он владеет своими членами,
его способность страдания есть величина определенная. Надо думать, что так.
У Мелитты эта способность была на исходе. Оставалось лишь раздражение и
жалость к самой себе.
Еще раз врачи убедились, что мне нужно лежать еще несколько недель в
постели. Мелитта сидела около меня и ничего не говорила. Мысль о поездке на
лето к родным в деревню разрушалась окончательно. Она смотрела в окно, в
больничный сад. Там были красные и желтые цветочки.
- Вон уж дрема отцветает. Скоро лето кончится, - сказала она, и голова
ее бессильно склонилась, как цветок, у которого стебель подрезан. Она
беззвучно плакала.