"Джулиан Барнс. Бдительность" - читать интересную книгу автора

Ну а с тихими кусками дело обстоит более парадоксально, поскольку можно
подумать, будто любая высококачественная аппаратура воспроизведет их
достаточно адекватно. Но это вне ее возможностей. Например, первые такты
larghetto, плывущие на двадцать, тридцать, пятьдесят ярдов пространства;
хотя "плывущие" тут неверное слово, поскольку оно подразумевает время,
потраченное на продвижение, а когда музыка на пути к тебе, всякое ощущение
времени исчезает, как и пространство, и место, если на то пошло.
- Ну а Шостакович? Был достаточно громким, чтобы заглушить подлюг?
- Ну, - сказал я, - тут интересная штука. Ты знаешь, как она начинается
такими могучими кульминациями? Это заставило меня понять, что я подразумеваю
под громкими кусками. Все гремит, как может, - медные, литавры, большой злой
барабан - и знаешь, что прорезывается сквозь все это? Ксилофон. Женщина
колошматила вовсю, и будто звенели колокольчики. Так вот: если бы ты слышал
это в записи, то счел бы результатом какого-нибудь технического эффекта -
подсветки, или как они это теперь называют. А в зале ты знаешь, что это
именно то, чего хотел Шостакович.
- Значит, ты приятно провел время?
- Но, кроме этого, я понял, что важны высота и характер тона. Пикколо
прорезывается точно так же. И значит, дело не просто в кашле, чихе или
громкости, но и в тесситурных особенностях музыки, в которую они вторгаются.
А это, разумеется, означает, что и на громких кусках нельзя расслабиться.
- Леденцы от кашля и пудренный парик - вот что тебе требуется, - сказал
Эндрю. - Иначе, знаешь ли, ты, по-моему, серьезно, до рычания, свихнешься.
- Кто бы говорил, - сказал я.
Он знал, о чем я. Позвольте рассказать вам про Эндрю. Мы прожили вместе
двадцать, если не больше, лет; познакомились мы, когда нам было под сорок.
Он работает в отделе мебели Музея Виктории и Альберта. Каждый день, и в
дождь, и в ведро, катит туда на велосипеде из одной части Лондона в другую.
По пути у него два занятия: слушать аудио-кассеты на плеере и выглядывать
топливо. Я знаю, это смахивает на выдумку, но по большей части ему удается
набрать в корзинку достаточно для вечернего камина. Так он крутит педали из
одного цивилизованного района в другой, слушает кассету 335 ("Даниель
Деронда"[2]) и одновременно зорко высматривает выбоины и упавшие сучья.
Но это еще не все. Хотя Эндрю знает много проулков, где вверху
покачивается топливо, излишне большую часть пути он проделывает среди
транспорта часа пик. А вы знаете, что такое автомобилисты: считаются они
только с другими автомобилистами. Ну, конечно, еще с автобусами и
грузовиками, время от времени с мотоциклистами, но с велосипедистами -
никогда. И это приводит Эндрю в дикое бешенство. Рассиживают на своих
задницах, извергают выхлопные газы по одному человеку на автомобиль, заторы
из эгоистов, насилующих окружающую среду, постоянно норовящих свернуть в
восемнадцатидюймовый просвет, не проверив сперва, а нет ли там
велосипедиста. Эндрю орет на них. Эндрю мой цивилизованный друг и бывший
любовник, Эндрю - который полдня бережно нагибается с восстановителем над
какой-нибудь изящно инкрустированной столешницей, Эндрю, чьи уши заполненные
фразами викторианской высокой прозы, отрывается от нее, чтобы заорать:
"Б...дь"
И еще он кричит:
"Надеюсь, у вас будет рак!" Или: "Чтоб тебя придавил грузовик,
жопомордый!".