"Сэмюэл Беккет. Мэлон умирает" - читать интересную книгу автора

едва успевали появляться, на границе молчания и мрака, и тут же пропадали.
Так мне сейчас кажется, когда у меня есть время. Стоя перед распахнутым
окном, я отдавался им, ждал их конца, конца своей радости, тянулся к радости
оконченной радости. Но не этими пустяками следует заняться сейчас, а моими
ушами, из которых буйно растут два пучка несомненно желтых волос,
пожелтевших от ушной серы и отсутствия ухода и таких длинных, что мочек уже
не видно. Но я констатирую, без эмоций: слышать уши, кажется, последнее
время стали лучше. О, это никоим образом не свидетельствует о том, что оглох
я не полностью. Просто вот уже некоторое время до меня доносится
неразборчивый звук. Вернемся к нему. Возможно, я имею в виду следующее:
звуки, которые издает мир, такие разнообразные сами по себе, которые прежде
мне удавалось различать, прожужжали мне все уши, многократно повторяясь, и
слились наконец в один-единственный звук, так что теперь до меня доносится
всеохватывающее непрерывное гудение. Громкость звучания осталась,
по-видимому, прежней, просто я потерял способность разлагать ее на
составляющие. Шумы природы, человечества и даже мои собственные звуки
беспорядочно перемещались, и получилась нескончаемая, безудержная
тарабарщина. Довольно. Я бы охотно приписал мои, так сказать, невзгоды на
счет нарушения слуха, если бы, к сожалению, не склонялся к тому, что оно
является, скорее, благом. Невзгоды, благо, - некогда выбирать слова, я
тороплюсь разделаться. И все же нет, мне не к спеху. В этот вечер решительно
все, о чем я хочу сказать, окажется неправдой, это значит, все, что я скажу,
рассчитано ввести меня в заблуждение относительно моих подлинных намерений.
Ибо сегодняшний вечер, даже ночь, - из самых темных на моей памяти, память у
меня короткая. Мой мизинец скользит, опережая карандаш, по бумаге и
предупреждает, сваливаясь со страницы, о приближении конца строки. Но в
другом направлении, я имею в виду, разумеется, вертикаль, мною ничто не
руководит. Я не хотел писать, но в конце концов пришлось за это взяться. Я
пишу для того, чтобы знать, куда я зашел, куда он зашел. Сначала я не писал,
просто говорил. Потом забывал, о чем говорил. Минимум памяти необходим, если
хочешь жить по-настоящему. Его семья, например, о ней я практически ничего
больше не знаю. Но меня это не волнует, где-то о ней есть запись. Только так
и можно за ним наблюдать. Но поскольку в это дело замешан и я, то никакой
необходимости в этом нет, или есть? И все же я пишу о себе, тем же
карандашом и в той же тетради, что и о нем, и делаю это потому, что уже не
я, мне давно следовало бы об этом сказать, а другой начинает жизнь. И,
несомненно, он тоже должен иметь свою короткую хронику, свои воспоминания,
свои рассуждения, чтобы суметь увидеть хорошее в плохом и плохое в ужасном,
и так постепенно расти и расти каждый день, похожий один на другой, и
однажды умереть в день, похожий на всякий другой, только короче других.
Таково мое оправдание. Должно быть, есть и другие, ничуть не хуже. Стемнело.
Я ничего не вижу. Едва различаю окно и стену, так резко контрастирующую с
окном, что она кажется краем пропасти. Слышу шорох мизинца, скользящего по
бумаге, и следом за ним звук карандаша, совсем иной. Именно это меня и
удивляет, и вынуждает заявить, что что-то, должно быть, изменилось. Каким
образом мог я стать этим ребенком, хотя почему бы и нет? Я слышу также,
добрались наконец и до этого, я слышу хоровое пение, настолько далеко, что я
не слышу, когда поют piano. Поют песню, я знаю ее, не знаю откуда, и когда
песня стихает, когда она совсем смолкает, она продолжает звучать во мне, но
слишком напевно, или слишком бодро, и потому, когда она снова летит по