"Сол Беллоу. На память обо мне (Авт.сб. "На память обо мне")" - читать интересную книгу автора

просевший посредине пол, кафельные ромбы плиток, въевшаяся в щели грязь,
стена с рядами латунных почтовых ящиков, снабженных наушниками и
микрофонами. Я нажал на кнопку - ответа не последовало; вместо этого замок
зажужжал, заскрежетал, залязгал, и из холодного преддверия я ступил в
затхлую теплынь вестибюля. На втором этаже одна из двух дверей, ведущих на
площадку, была распахнута - у стены громоздились кучи калош, бот,
резиновых сапог. Меня тут же окружила толпа людей со стаканами. Хотя до
темноты оставался еще добрый час, горели все лампы. На стульях, на диванах
были навалены пальто. Виски в ту пору, ясное дело, покупали исключительно
у бутлегеров. Высоко вздымая букет над головой, я разрезал толпу
скорбящих. Я был лицом чуть ли не официальным. Из уст в уста передавали:
"Пропустите парня. Валяй, браток, проходи!"
В длинном коридоре тоже теснился народ, зато в столовой не было ни
души. Здесь лежала в гробу покойница. Над ней на обмотанной скотчем
перекрученной жиле провода, вылезавшей из потрескавшейся штукатурки,
висела хрустальная люстра. Я, к своему собственному удивлению, стал
смотреть в гроб.
Она представала перед тобой такая, как есть, - без прикрас похоронщика:
девчушка постарше Стефани, но не такая пухленькая, светлая, с прямыми,
разложенными по мертвым плечам волосами. Былой энергии нет и следа - тяга,
рухнувшая без подпорок, не столько покоящаяся на сером прямоугольнике,
сколько утонувшая в нем. На щеке девчушки я увидел, как мне показалось,
вмятины от пальцев. Была она привлекательной или нет, не имело значения.
Грузная женщина в черном (по всей очевидности, мать), толкнув
вращающуюся дверь, вышла из кухни, увидела, что я склонился над
покойницей. Она сделала мне знак сжатой в кулак рукой - мол, не
задерживайся; не иначе как рассердилась, подумал я. Когда я проходил мимо
нее, она прижала кулаки к груди. Велела положить цветы в раковину,
вытащила булавку, зашуршала бумагой. Толстые руки, оплывшие щиколотки,
пучок на затылке, остренький красный нос. Беренс всегда укреплял стебли
лилий тонкими зелеными палочками. Поэтому стебли никогда не ломались.
На сушилке стояло блюдо, на нем запеченный окорок, вокруг - ломти
хлеба, банка французской горчицы и деревянный шпатель, чтобы ее
намазывать. Я глядел, глядел во все глаза.
С женщиной я вел себя так скромно и вежливо, как только умел. Я смотрел
в пол, не желая отягощать ее своим состраданием. Но что ей за дело до моей
предупредительности; при чем тут я - всего лишь посыльный, слуга? А если
ей безразлично, как я себя веду, для кого, спрашивается, я стараюсь? Ей
всего-то и нужно - расписаться на счете и отправить меня восвояси. Она
взяла кошелек, прижала его к груди тем же движением, каким прижимала
кулаки.
- Сколько я должна Беренсу? - спросила она.
- Он сказал, вы можете расписаться на счете.
Она, однако, не желала пользоваться чужой добротой.
- Нет, - сказала она. - Не хочу, чтобы на мне висел долг.
Дала мне бумажку в пять долларов, прибавила пятьдесят центов на чай, и
не ей, а мне пришлось расписаться на счете, кое-как накорябав свою фамилию
на краю желобчатой эмалированной раковины. Я сложил бумажку в несколько
раз, нашарил под полушубком кармашек для часов - брать деньги в
присутствии ее покойной дочери мне было неловко. Не я был причиной ее