"Сол Беллоу. На память обо мне (Авт.сб. "На память обо мне")" - читать интересную книгу автора

Филип скажет: "Кто эта шлюшка? Где она тебя подцепила?" Невозмутимого,
неизменно добродушного Филипа я забавлял. Анна вечно тыкала ему в глаза
своими честолюбивыми братцами: они занимаются шахермахерами, они читают
книги. Неудивительно, что Филип обрадовался бы. Я предвидел, что он
скажет: "Ты ее поимел? Ну что ж, зато не подцепил трипака". Сейчас я
зависел от Филипа, потому что у меня не было ничего - даже семи центов на
трамвай. При всем при том я не сомневался, что он не станет читать мораль,
а постарается одеть меня - выпросит свитер у знакомых, живущих по
соседству, или отведет в лавку Армии спасения на Бродвее, если она еще не
закрылась. И все это - неспешно, тяжеловесно, размеренно. Его даже танцы
не могли расшевелить - отплясывая фокстрот с Анной, щека к щеке, он не
подчинялся музыке, а навязывал ей свой темп. Углы его губ растягивала
бесстрастная ухмылка. Велиарова мохнатка - такое название я ей дал. Филип
был в моем восприятии толстым, и притом сильным, сильным, и притом
покладистым, вкрадчивым, и притом довольно язвительным. Собираясь тебя
поддеть, он присасывал угол рта - и тут-то и оборачивался Велиаровой
мохнаткой. Назвать его так вслух я и помыслить не мог.
Я пронесся мимо витрин фруктовой лавки, кулинарии, портновской
мастерской.
На помощь Филипа я мог рассчитывать. Отец мой в отличие от Филипа был
человеком нетерпимым, взрывчатым. Более субтильный, чем его сыновья,
красивый, с мускулами, точно высеченными из белого мрамора (так, во всяком
случае, мне казалось), безапелляционный. Появись я ему на глаза в таком
виде, он бы рассвирепел. Меня и правда ничто не остановило: ни смертельная
болезнь мамы, ни скованная морозом земля, ни близость похорон, ни
разверстая могила, ни кулек с песком из земли обетованной, который сыплют
на саван. Заявись я домой в этом замызганном платье, старик - а он и так
держится лишь чудом: столько на него навалилось - обрушит на меня свой
слепой ветхозаветный гнев. Эти приступы ярости я воспринимал не как
жестокость, а как исконное, дарованное ему навек право. Даже Альберт - а
он уже был юристом, работал в "Петле", - и тот терпел стариковские
колотушки, он клокотал от злобы, глаза у него бешено выкатывались из
орбит, и тем не менее он их сносил. Никто из нас не считал отца жестоким.
Зарвался - получай свое.
В кабинете Филипа свет не горел. Когда я взлетел по лестнице, дверь с
непрозрачным звездным стеклом оказалась заперта. Стекло в морозных узорах
тогда было редкостью. В уборных и прочих подобного рода местах в окна
вставляли замутненные звездочками стекла. Марчек - сегодня его сочли бы
вуайеристом - тоже в сердцах ушел. Я сорвал его эксперимент. Я подергал
двери, одну, другую в надежде - вдруг мне повезет и я проведу ночь на
обитом кожей смотровом столе, где еще недавно возлегала обнаженная
красавица. Вдобавок из кабинета я мог позвонить. Нельзя сказать, чтобы у
меня не было друзей, но таких, которые могли бы мне помочь, среди них не
имелось. Да я и не сумел бы объяснить им, в какую передрягу попал. Они
решили бы, что я представляюсь, разыгрываю их. "Это Луи. Тут одна шлюха
стащила мою одежду, и я застрял в Норт-Сайде без гроша в кармане. На мне
женское платье. Ключей от квартиры нет. Добраться домой не на что".
Я добежал до аптеки - посмотреть, не там ли Филип. Он иногда играл
пять-шесть партий в покер в комнате за аптекой - пытал счастье перед тем,
как сесть в трамвай. Я знал Кийяра, аптекаря, в лицо. Он меня не помнил -