"Сол Беллоу. Дар Гумбольдта" - читать интересную книгу автора

вглядывался в практически пустую сцену, и красный сумах, белые горы,
ржавчина сорной травы и шапка зелени на пригорке возле перекрестка казались
мне чрезвычайно значимыми.
И это было не просто восхищение. Скорее привязанность. Даже любовь.
Вероятно, влияние поэта подстегнуло столь бурное развитие моих чувств к
этому месту. Но я говорю не о преимуществах, которые дает близость к
литературной жизни, хотя, возможно, и без этого не обошлось. Нет, влияние
Гумбольдта было иного рода. Среди его излюбленных тем присутствовала и
такая: неизбывное чувство, присущее людям, что где-то существует прамир -
мир домашнего очага, который мы утратили. Иногда он говорил о поэзии как о
благодатном Эллис-Айленде*, где бесчисленное множество иностранцев начинают
свою натурализацию, и о нашей планете как о волнующей, но недостаточно
очеловеченной имитации домашнего очага. Он называл род человеческий
неприкаянным. Болезненно своеобразный старина Гумбольдт, как мне казалось
(впрочем, я и сам был достаточно своеобразен, но по-своему), принял вызов из
вызовов. Нужна убежденность гения, чтобы отождествлять латку земли
Учертанакуличках, штат Нью-Джерси, и мир домашнего очага нашего расчудесного
человеческого рода. И зачем этому сумасшедшему сукину сыну нужно было
настолько все усложнять? Наверное, это отождествление родилось в приступе
мании. Но в тот день, забегая в сорняки, чтобы поймать помахивающий
хвостиком мяч, летящий в сумерках над бельевой веревкой, я действительно
чувствовал себя счастливым. Я думал: "Он все преодолеет. Наверное, тому, кто
заблудился, нужно заблудиться еще больше, как и тому, кто опаздывает на
свидание, лучше всего идти помедленнее, следуя совету одного из моих любимых
русских писателей".
______________
* Эллис-Айленд - остров у входа в нью-йоркскую гавань, где проходили
досмотр прибывающие иммигранты.

Как я ошибался! Не было никакого вызова, а он даже не пытался ничего
преодолевать.
Когда стало настолько темно, что играть больше не было никакой
возможности, мы пошли в дом, оказавшийся копией гринвич-виллиджского, только
"в полевых условиях". Меблировка приобреталась у старьевщика, на распродажах
и церковных базарах и, казалось, покоилась на фундаменте из книг и бумаг. Мы
сидели в маленькой гостиной и пили из стаканов цвета орехового масла.
Крупная, белая, пышногрудая, с едва заметными веснушками Кэтлин ласково
улыбалась и по большей части молчала. Какие чудеса могут делать женщины для
своих мужей. Она любила короля поэтов и позволила ему сделать из себя
пленницу в деревенской глуши. Она потягивала пиво из банки. Потолки в
комнате были низкими. Оба довольно крупные, муж и жена вместе сидели на
диване. На стене их теням не хватило места, и они наползали на потолок. На
стенах - розовые обои (беседки, увитые цветами), того розового цвета, какой
бывает у женского белья или шоколадных сливок. Там, где печная труба
когда-то входила в стену, виднелась позолоченная асбестовая затычка. Пришли
коты и свирепо уставились в окно. Чтобы впустить их, нужно было приоткрыть
ставни, повернув старомодные оконные задвижки. Кэтлин прижалась подбородком
к оконному стеклу, подняла раму запястьем и дальше подтолкнула грудью. Коты
вошли, щетинясь от ночного электричества.
Поэту и мыслителю, пьянице и любителю таблеток, гению, страдающему